Закрыла глаза, прислушалась к рокоту поезда и отогнала от себя латентную клаустрофобию битком набитого вагона. Не бойся, думала она, этот остров Манхэттен полон звуков. Подобный тарарам мог бы превратиться в сокрушительный грохот, и Эмер сознательно разделила эти звуки – рельсы, гул, человеческие голоса, звуки шагов, открытия-закрытия дверей, – но и по одному их было слишком много, они мешались с запахами, и возникла синестезия, пот и нездоровое дыхание смешивались с чувствами и их толкованием в единое смятение. Эмер колебалась между отдельностью и единством – отдельными музыкантами в оркестре и слитным целым. А затем сдалась, позволила всему этому нахлынуть. Отчасти понадеялась, что милая подземочная грёза позволит ей вернуться в тот большой сон. Не дала.
Классная комната мисс Эмер Ганвейл располагалась на третьем этаже старого здания, что высилось рядом с тем местом, где когда-то был сад Бревурта[68]. Примерно в 1815 году начали расширять Бродвей и собирались тянуть эту магистраль прямиком через его сад, но Бревурт продавать свою землю отказался. Вот почему Бродвей в районе Десятой и Четырнадцатой улиц искривляется к западу. Эмер много чего знала об истории Бродвея, поскольку заброшенный проект, над которым она работала много лет, был посвящен чужестранным богам в Нью-Йорке, ассимилировавшимся вместе со своими ассимилировавшимися иммигрантскими общинами. Эмер начала писать своего рода квазивымышленную или полуфактическую духовную историю города, но затем решила, что порожняк это: она читатель, а не писатель. Впрочем, сама эта тема напомнила ей о том же сне. Да, сон, кажется, смутно очерчивал то же, что и ее давнишние исследования. Вот прикол. В мозгу, как на чердаке, место ограничено, писал поэт Джон Эшбери[69], однако все-то в нем умещается.
– Доброе утро, мисс Эмер! – нескладным хором сказали дети. Она была из тех женщин, которым больше нравится, когда дети зовут их “Эмер”, но школа Святой Маргариты была из тех учебных заведений, где больше нравится, когда дети зовут Эмер “мисс Ганвейл”, поэтому порешили на золотой середине.
Мисс Эмер была отличной учительницей, в школе и в округе ее ценили, а теперь уже подросшие выпускники заглядывали поблагодарить ее – или же благодарили, повстречав на улице. Странно это – видеть бывшую свою первоклашку, которой теперь слегка за двадцать, она катит перед собой коляску и кричит: “О господи, мисс Эмер!” У бывшей ученицы уже ребенок и муж, она превратилась во взрослого человека, родительницу, а мисс Эмер, по сути, никак не изменилась, просто стала старше. К таким вот случаям, нечастым, но все же заметным, Эмер приходилось себя готовить, от них у нее почти кружилась голова – как от искривления во времени. Она не ощущала потребности выходить замуж и рожать ребенка, но когда видела в какой-нибудь своей бывшей ученице гордость, преображение, ей становилось до странного не по себе. Эмер была счастлива за этого бывшего ребенка, дело не в этом, да и зависти не ощущала, просто смена определений происходила так быстро, что Эмер не успевала приспособиться. Двадцатидвухлетняя шестилетняя девочка позанималась сексом и родила – ребенок стал матерью. Подобные чокнутые мысли сбивали Эмер с толку.
От давнишнего своего парня Эмер пару раз беременела, после второго выскабливания осталось много рубцов, и ей сказали, что забеременеть еще раз будет “очень трудно”. В общем, не случится – по крайней мере, в этой жизни, даже если она успеет до финишной черты найти себе подходящего спутника, но Эмер хватало детей в школе, чтобы быть им всем “матерью”. Она учила их читать. Делилась с ними самым любимым своим делом.
Все начиналось с “Песенки гласных”. Эмер запевала: “А-Э-И-О-У, А-Э-И-О-У – скажем-ка наши гласные, споем-ка наши гласные”. Обнаружив, что письменно учить читать противоречит тому, как это звучит для детей фонетически, Эмер сочинила мелодийку. Она пела не “Эй-И-Ай-Оу-Ю (и иногда Уай)”[70], а “А-Э-И-О-У” – как оно произносится, а не пишется. За многие годы выяснилось, что фонетический подход и уж тем более песенка очень действенны. Эмер по-прежнему плакала, когда ребенок впервые начинал читать. Словно она помогла этому ребенку примкнуть к роду человеческому и к жизни ума, поставила штамп в его паспорте подросшего человека.
И все-таки в последний год, запоздало уступая времени, она предложила детям рэп-версию “Песенки гласных”, и при воспоминании об этом загривок у нее пылал от стыда. Она что, правда спела “А-Э-И-О-У и иногда Йоу-Йоу-Йоу”? Спела. Божечки, спела. Позорище в ее же уме. Но дети были в восторге.
Она принялась петь “Песенку гласных” и тут же заметила, что новенькая, бледная белокурая малютка по имени Люси, принялась ерзать и возиться – красноречивый намек на то, что ребенку хочется пи́сать. Эмер примолкла и спросила:
– Люси, тебе надо в туалет?
Люси закусила губу и покачала головой – нет. Эмер кивнула, и все продолжили петь. Минут через двадцать дети разделились на группы и занялись своими заданиями, Эмер, видя, что Люси по-прежнему возится на стуле, вновь спросила у нее, не надо ли ей в туалет. Люси повторила – не надо. И тут Эмер заметила, что под стулом у Люси лужа, а с бледных ног девочки капает желтоватая моча, синие форменные носочки и туфельки потемнели. Эмер улыбнулась, подошла и взяла Люси за руку.
– Пойдем, – прошептала она, – давай тебя помоем, ага?
Девочка – глаза мокрые, сама одеревеневшая – молча кивнула, схватилась за руку Эмер и позволила вывести себя из класса.
Добравшись в уборную, Эмер помогла девочке снять сырые трусы и попросила никуда не уходить, а сама ринулась в кладовку за свежим коричневым форменным свитером. На обратном пути сунула голову в класс – проверить, не начались ли бесчинства. То, что она увидела, ее ошарашило.
Похоже, дети взялись за дело, как только учительница и ее подопечная вышли. Ученики вытерли пол и парту бумажными полотенцами, позаимствованными в уголке рукоделия. Они так увлеклись уборкой любых следов конфуза, что не заметили Эмер в дверях. Трудились дети молча, каждый сам по себе, но в полной гармонии, словно рой пчел. Эмер шагнула обратно в коридор, чтобы ученики не услышали, как она охает, а затем давится внезапно накатившими слезами. До чего же растрогала ее щедрость этого маленького народца, их природное сочувствие. Само собой, эти дети нередко бывали и гаденышами, но вот этот миг опосредованного сострадания разбил Эмер сердце надвое.
Когда она вернулась в уборную, девочка успела расстроенно скомкать грязную форму. Эмер просто сказала, что все в порядке.
– Все хорошо, Люси, – проговорила она. – Со мной тоже такое случалось, да и со всеми.
Девочка переоделась в чистый свитер, и они вернулись в класс как ни в чем не бывало – и, судя по тому, как все выглядело, ни в чем и не бывало.
В обед Эмер рассказала своей подруге Иззи Моргенстерн, школьному психологу, что случилось, и Иззи, человек более жесткий, чем Эмер, усмотрела в этом не столько сострадание, сколько коллективный стыд. Назвала это “прикрывательством”:
– Ты наблюдала развитое чувство стыда у маленьких запрограммированных роботов – оно уже инстинктивно, а это чудовищно. Выдался вам педагогический случай, миссис Чипс[71], и вы его профукали.
– Да ладно тебе, Иззи, это же красиво – красивый коллективный жест.
– Они действовали из ненависти к телу, как подавленные буржуазные взрослые; замели уродство, то, что есть по-настоящему, под ковер, для отвода глаз.
– Это было трогательно.
– Давайте лакировать хуи, пизды, ссаки и сраки.
– Я ем.
– Сегодня они утратили невинность.
– А мне кажется, они немножко повзрослели – в здоровом смысле слова.
– А как же девочка, которая описалась, а затем увидела, что все исчезло как по волшебству? Как же ее стыд, ее бессловесность?