Мельком посмотрела вниз, проверить, чем там занят эль-нараспашку, и – блин, черт бы драл – встретилась с ним глазами, не смогла скрыть, как суетливо и виновато поморщилась, и заметалась в поисках, что бы прочитать. Нервно обежав взглядом вагон, она удивилась, до чего свирепые и мстительные фантазии о расплате ее посетили. Ее внутренний судья и в мыслях никогда не имел оправдания – все как у Хаммурапи, око за око, с большим креном в поэтическую справедливость. Возмездие – в виде оскорбительных органов этого мужчины. Ово за око. В мыслях мелькнул незваный образ: причиндалы обидчика размазаны по третьему рельсу, под грохочущим поездом. Эмер за этот образ стало стыдно. Чуток жестковато все же. Может, нечто подобное порекомендовал бы драконище Джулиани[9]. Она тряхнула головой, вспомнила деньки шепелявого, шипучего мэра-черепушки.
Эмер навела взгляд на следующий плакат – на нем, к ее удовольствию, красовалась новая участница состязания “Мисс Подземка”. Мисс Подземка? Правда, что ли? Эмер, так уж вышло, о том стародавнем конкурсе красоты знала все.
Там все было по-настоящему. Эмер читала про этот конкурс по программе урбанистики, которую проходила несколько лет назад в Хантер-колледже, – решила посещать там курсы время от времени, поскольку, перефразируя Дилана, если не занят рождением или учебой, занимаешься смертью[10]. Требования для участия в конкурсе были одновременно и мягкие, и трогательно патриархальные: претендентка “должна подходить по возрасту, быть жительницей Нью-Йорка и пользоваться подземкой”. 1941 год, между прочим. Но какими бы причудливыми ни казались ограничения, сам конкурс был прогрессивным, открытым любым расам и этносам, – таким еще не одно десятилетие не станет никакой другой американский конкурс красоты. Хоть и шут гороховый, но все же человек глубокий, бывший мэр Эд Коч однажды сказал: “Даже сейчас, бывает, я в метро поднимаю взгляд на рекламу, закрываю глаза – и там Мисс Подземка. Пусть и не самая красивая девушка на свете, зато наша”.
Размышления о более, казалось бы, невинном прошлом, когда кутерьма личной жизни у людей была, несомненно, такой же, однако фасад – то, как о внутреннем говорили на публике, – получался гораздо проще, а угадывать правила приличий было куда легче, навеяли на Эмер сонливое тепло. Словно пунктирные объявления об эпилептическом припадке, мерцали огни. “Достоевский”, – пробормотала она про себя, будто этот еще один человек подземелья – талисман. Сама подземка подобна утробе, темной, гудящей, и Эмер, с трудом засыпавшая в постели по ночам, нередко задремывала сидя, в пути. Сон среди чужаков в людном вагоне нью-йоркской подземки – жест доверия, от которого и святой блаженно разрыдался бы.
Поезд содрогнулся от незапланированной остановки между станциями, погас свет. Все хором застонали. Вот красотища-то, забеспокоилась Эмер, я и так опаздываю. Кон хочет, чтобы я была при нем. Хочет, чтобы я была при нем, но хочет при этом и не видеть меня в упор. Как ребенок, мужчина-ребенок. Но это ничего. Это его час, его звездный час, а у нее по-прежнему имелось тайное желание, тайный внутренний замысел. Такие замыслы вынашиваются во младенчестве цивилизации – и в более примитивных уголках суеверного мозгового ствола, что находится под рациональным современным передним мозгом, как вода, бегущая под камнем. Скорее даже надежда, нежели замысел, желание, которым Эмер не делилась ни с кем, опасаясь, что ее высмеют как старомодную девицу.
Сейчас она даже слова у себя в уме не лепила. Думала только о победительницах конкурса “Мисс Подземка”. В июле 1946 года ею стала некая Энид Берковиц, чья биография, помещенная рядом с броским фото темноволосой еврейки, гласила: “Изучает искусства в Хантер-колледже, увлекается рекламой и дизайном костюма, нацеливается на звание бакалавра, но будет рада и званию миссис”.
Шаг вперед, полшага назад. В апреле 1948 года, за тридцать пять лет до коронации первой черной Мисс Америка, встречайте карамельную Мисс Подземка Телму Портер, “поет в хоровом кружке, поклонница Гершвина”. Ну разумеется. Шаг вперед и… ну, как-то.
К середине 1970-х старушка Мисс Подземка потихоньку ушла в тень – таковы неизбежные издержки феминистского сознания, – однако в 2004-м “Нью-Йорк пост”[11] конкурс возобновила – из ностальгических соображений. А теперь вся эта затея словно возвращалась к жизни еще раз – постиронически, в 2017-м. Эмер казалось, что она шагает слегка не в ногу со временем: иногда она думала о временах того конкурса, когда можно было без насмешки сказать о Рите Роджерз, девушке, прославившейся в марте 1955-го: “Блистательная темная брюнетка, Рита в прошлом июне окончила с отличием колледж Нотр-Дам на Стэйтен-Айленде. Работает в журнале. Любит фехтование. Мастерски вяжет носки в ромбик”. Что ж, туше́, какой мужчина устоит перед девицей, способной вывязать ромбик? (Это мизогиния? Чистая ностальгия и потому исключает любые вопросы мизогинии? Ее дядя, коллекционировавший бейсбольные карточки Негритянской лиги[12], не считался расистом. Но, что еще важнее, не слишком ли Эмер стара участвовать?)
Вновь зажегся свет, поезд тронулся. Эмер сэкономит время – не поедет до Девяносто шестой, а сойдет на Восемьдесят шестой и пробежит шесть кварталов до “Ю” на Девяносто второй[13]. Даже на таких каблуках. Правой рукой нащупала шрам у себя под волосами, у левого уха, отголосок операции, когда почти уже десять лет назад ей удалили доброкачественную опухоль из височной доли. Эмер уже осознала, что это вошло в привычку, и все меньше удивлялась, ловя на какой-нибудь отражающей поверхности свой образ со вздетой к голове рукой.
Размышляя об этом тике, она поняла, что это заземление, бессознательное напоминание о том, кто она такая, какова ее история, какие ухабы ей довелось преодолеть, – и напоминание о смертности. У нее случались очень незначительные, неуловимые судороги и мимолетнейшие галлюцинации, но все это исчезло, когда удалили опухоль. Эмер полагалось проверяться по крайней мере раз в год, но последние пару лет она разгильдяйничала, говорила себе, что ощутит сама, рукой, если возникнет что-то, требующее внимания. Такова была ее тайна, которую она прятала от матери, пока та была жива, и до сих пор скрывала от отца и всех друзей, даже от своего парня, что иногда чувствует себя под властью галлюцинаторной мысли, впадает среди бела дня в состояния, подобные снам глубокой ночью. Будь она честна с собой, признала бы, что галлюцинации ей нравятся. Случались они редко и бывали красивы, а после них Эмер ощущала изможденный покой, какой бывает у многих эпилептиков после припадка. Но, да, она сходит ко врачу. Просто не на этой неделе.
Единственный внешний признак чего-то вне нормы – разница в размерах ее зрачков. Один черный круг среди зелени был чуть шире, крупнее другого, как у некоторых инсультников, но у Эмер инсульта не случалось. Всего лишь последствие операции, которое врачи объяснить не смогли, и Эмер, проплакав неделю над своей поруганной симметричностью (как выяснилось, никто этого даже не заметил), начала радоваться, что теперь она похожа на Дэвида Боуи, а это воплощало для нее некое мятежное шизанутое несоответствие общепринятому – словно один глаз, который с меньшим зрачком, сосредоточен на свете дня, а другой, с большим зрачком, правый, всегда настроен на тьму и ночь.
Убрав руку от головы, она вновь посмотрела на полосатого-нараспашку, подумала о Коне и о том, как они прошлой ночью занимались любовью. Ей нравился оборот “заниматься любовью”, словно само это действие привносило в мир что-то новое, что-то создавало – прибавляло самой любви. Кону это удавалось очень хорошо. Они прожили вместе не один год, и Эмер иногда казалось, что последовательные шаги в их занятиях любовью были предсказуемы, как крестные стояния Христовы. Кон и Эмер ложились в постель, рука Кона скользила по бедру Эмер, он поворачивал ее к себе, тридцать секунд они целовались, пока его руки исследовали и раскрывали ее, далее пара минут обязательных, но все равно блаженных оральных радостей, следом – десять-пятнадцать минут довольно пылкого совокупления в двух-трех позах, венчающихся одновременным, взаимно обеспеченным оргазмом.