К ЗНАКОМЫМ
ГОВОРЯТ, ТЕБЯ ДАЖЕ ВИДЕЛИ РЯДОМ СО МНОЙ
ВЕСНОЙ
НА ГРИЛЕ
ДАЛЕКО ЗА ГОРОДОМ
И ДАЖЕ НА КОНФЕРЕНЦИИ ПО НЕДВИЖИМОСТИ В ПАРИЖЕ
И ЭТО
НЕСМОТРЯ НА ТО
ЧТО МЫ ДРУГ С ДРУГОМ ПРАКТИЧЕСКИ НЕ ГОВОРИЛИ
И ПО ИЗВЕСТНЫМ ПРИЧИНАМ
Я В БЛИЖАЙШЕМ БУДУЩЕМ ТЕБЯ, КАК МНЕ КАЖЕТСЯ, НЕ УВИЖУ
ХОЧЕШЬ УЗНАТЬ ПОЧЕМУ?
ПОТОМУ ЧТО НА МОКРОЙ ДОРОГЕ В РИГУ
ТЕБЯ РАЗОРВАЛО, РАЗМАЗАЛО, РАЗБРОСАЛО
И ПЕРЕМЕШАЛИСЬ В ЕДИНУЮ МАССУ ВОЛОСЫ, МЯСО, КОСТИ
И КАКОЕ-ТО ДАЖЕ САЛО
И ОТДЕЛЬНО ЛЕЖАЛА ОСКАЛЕННАЯ ГОЛОВА
ПОТОМУ ЧТО Я БЫЛ НА ПОХОРОНАХ
КАК ПОЛОЖЕНО
ПОКУПАЛ ЦВЕТЫ
ПОТОМУ ЧТО
ДВА ГОДА УЖЕ МЕРТВА
НО
МОЖЕТ БЫТЬ, ЭТО ВСЕ-ТАКИ ПРАВДА
ПОТОМУ ЧТО КАКОЙ-ТО СТРАННЫЙ
ТРАВЯНИСТЫЙ ЗАПАХ
БЫВАЕТ В ВАННОЙ
РАННИМ УТРОМ
Я ИНОГДА ЗАХОЖУ НА КУХНЮ
ТАМ
ВНЕЗАПНО
ВЫМЫТЫ ВСЕ ТАРЕЛКИ
И НАКУРЕНО
И СЪЕДЕНА ВСЯ ХАЛВА
У меня есть четкое убеждение, что все, с чем может работать современный автор, – это собственная жизнь и собственное тело.
Проводя мастер-классы, я понял, что молодые авторы, полагаясь на великую литературу, чаще всего пишут по инерции и не понимают, что претендовать на что-либо в этой великой литературе они не могут. В первую очередь потому что современность уже не может брать ту тематику. Я не знаю, насколько это мое убеждение справедливо для прозаического письма, но тот факт, что современный поэт может работать только со своим опытом и со своим телом, кажется мне неоспоримым. «Дано мне тело – что мне делать с ним, таким единым и таким моим?»
Как только вы пытаетесь выйти за пределы личного опыта, начинается условный Бродский, после которого в поэзию повалил целый кагал маленьких безуспешных бродских. Поэтому мой вам совет – не вставайте на эти котурны, не заимствуйте ничего из Античности, не пытайтесь писать поэму без героя. Даже Анна Андреевна Ахматова не выдержала своей «Поэмы без героя». Да, там есть очень хорошие вещи, но как поэма – этот текст рассыпается.
Есть такой потрясающий поэт-концептуалист – Лев Семенович Рубинштейн. Как он работает? Он пишет две, три, четыре строчки на карточках, создавая своего рода поэтическую картотеку и пытаясь, как он сам выражается, преодолеть инерцию плоского листа. Любопытно отметить, что никакой эротики в его текстах нет, а если и есть, то абсолютно ироническая. Но тем не менее он тоже работает телом, потому что сам жест, само переворачивание карточки – и есть работа тела.
«Итак я здесь!» – перевернул карточку – «Не стану утомлять тебя, читатель, описаниями тягот дороги…» – кладет карточку, берет следующую.
«…описаниями тягот дороги, случайных попутчиков, одни из которых были, впрочем, весьма милы, про других же и вспоминать не хочется…» – кладет карточку.
«…про других же и вспоминать не хочется, того вполне объяснимого волнения и нетерпения, усиливающихся по мере приближения к заветной цели…» – опять кладет карточку.
И так далее, и так далее, понимаете, да? Я не стану читать все, но посмотрите, как заканчивается этот цикл:
88 …замки, виноградники, и уже становятся такими бесконечно далекими и треснутая чашка, и пыльное чучело белки, и стеклянный шарик, и скомканная бумага…
89 …и стеклянный шарик, и скомканная бумага, и нет уже никакого смысла ударять по барабану, который все равно не отзовется, потому что он мертв…
90 …не отзовется, потому что он мертв, и вот трещат остатки бедного огня…
91 …трещат остатки бедного огня, но ход вещей не может быть нарушен…
92 …не может быть нарушен, уходим врозь…
93 Уходим врозь, не забывай меня.
94 Уходим врозь, не забывай меня.
95 Уходим врозь, не забывай меня.
96 Уходим врозь, не забывай меня…
О чем эти стихи – совершенно непонятно, хотя здесь отчетливо звучит тема ухода. Куда важнее – само перебирание карточек, выкладывание их на стол, этот ритм, сдвигание строфы. Это отличный пример того, как литература стала в хорошем смысле слова механистичной, как она стала жестом. Неслучайно сегодня так сильно развивается акционизм: протестные яйца, прибитые к брусчатке, подожженная дверь ФСБ, пляшущие на амвоне Pussy Riot и т. д. Вне зависимости от нашего к этому отношения – это вполне логичное продолжение одного общего процесса изменения формы высказывания: с обобщенной и фактически бесполой – на прямую и телесную.
В одной замечательной японской сказке девочка идет по залитому солнцем полю, встречает некоего мужчину или старичка; он ее о чем-то спрашивает, она что-то отвечает. Вдруг он проводит рукой по лицу, и его лицо становится гладким, как яйцо. Демон – поняла девочка и побежала. И вот она бежит через поле, через буерак, через холм, пока не замечает вдалеке огонек. Тогда она бежит к огоньку, а там костер и вокруг костра сидят люди: молодые, пожилые, средних лет, даже ребеночек у кого-то на руках. Эти люди спрашивают девочку, почему она так напугана, от кого она бежит, отчего она вся дрожит. И девочка отвечает: понимаете, я шла по полю, встретила человека, он провел рукой по лицу, и оно стало гладким, как яйцо. «Вот так?» – спросили сидящие и провели рукой по своим лицам, и их лица тоже стали гладкими, как яйцо.
Это и есть суть ужаса, которая так или иначе должна присутствовать в настоящих стихах. Я не говорю, что надо целенаправленно приправлять свои стихи тем или иным по списку, мы же с вами не о рецептах приготовления курицы говорим. Но все же в мало-мальски живом тексте должен присутствовать этот момент проведения. Это не обязательно должно быть страшно, но это должна быть та вещь, та деталь, которая не позволит вашему тексту быть имманентным, быть замкнутым, как шкатулка.
Есть вопросы?
Всем спасибо.
Coffee break
«Все стихи я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух».
…это такое общее место – любой дурак литературного возраста обязательно припомнит вам эти слова Мандельштама, но, тем не менее они актуальны. Разрешенные стихи сегодня – это не те стихи, что ты отвоевал у цензуры, а те, которые ты сам себе разрешил. И вот если ты все себе разрешаешь, ты получаешь то, чем сейчас полон весь Фейсбук – мразь.
«И может, все вышло не так бы,
Случись эта ночь после свадьбы».
…есть вещи, которые настолько плохи, что они выпрыгивают в бессмертие. Это правда – они становятся великими. У того же Асадова можно найти массу столь же плохих, столь же беспомощных стихотворений, не ставших гениальными. А этому стихотворению удалось.
«Прощай, моя высокопарность.
Привет, любезные друзья!»
…в свое время, когда я был еще совсем юным мальчиком, Некрасов оказался моим соседом. Однажды я разговаривал с его женой, и он крикнул: «Идите, давайте поговорим. Какие вам нравятся стихи?» Я ответил: «Мне нравится Белла Ахмадулина». На этом наш разговор закончился, потому что ему, как человеку андеграунда, Ахмадулина, конечно, не нравилась.
«Баранов, Долин, я, Шагабутдинов,
Когда мы все когда-нибудь умрем».
…что за Баранов, что за Долин, что за Шагабутдинов? Это никому ни о чем не говорит. Вот если бы тут было так: «О, Пушкин, Баратынский, Тютчев, Фет!» – это моментально бы работало на вашу память. Но в этом-то и есть принципиальная разница. Именно включение в свои стихи личных наименований, личных печатей и делает стихотворение документом.
«Пиша в темноте, не заметил, что ручка не пишет».
…допустим, ты лежишь рядом с человеком, которого очень любишь; ты поворачиваешься и произносишь: «Я люблю тебя». А в этот момент проходит трамвай, электричка, автобус, сосед сверлит стену. Ты шепчешь: «Я люблю тебя», но тебя не услышали. Тебе отвечают: «Чего ты говоришь?» И всё – повторять не имеет смысла.
Мария Голованивская
Русская проза на свидании
Вы когда-нибудь думали о том, что мы начинаем изучать язык объяснения в любви задолго до того, как впервые влюбляемся? Школьная программа по литературе преподносит нам образчики «любовного языка», и к тому моменту, когда мы наконец избрали мальчика или девочку, нам уже известны все заветные слова. Каждый раз, с каждой новой любовью, полагая, что мы изобретаем свой уникальный текст объяснения, мы всего лишь занимаемся бесконечным цитированием, а каждый писатель, перед которым встает необходимость вложить в уста своих героев любовное признание, мучается тяжелым чувством, что это-то признание и есть самое слабое место в его романе.