В черновых записях к «Идиоту» от 14 сентября 1867 года один из первых эпизодов романа выглядит так: «Первичная фабула представляет собой кошмарную семейную драму». Все мы знаем, что Достоевский – великий мастер драмы, коллективного ужаса, ссоры, конфликта и прочего. Семейная драма, как и любая другая, задумывается Достоевским как система – с центральным предметом, с ее фабульным развитием и соответствующими деталями, необходимыми для развития именно этой сцены. Но на первых порах герои в ней довольно схематичны и условны, как рисунки маленьких детей: ручки, ножки, голова. И только потом, постепенно, на эти условные палочки наращивается «литературное мясо».
В начале своей работы Достоевский пишет о центральной основополагающей черте в характере главного героя: «Прослыл идиотом от матери, ненавидящей его. Кормит семейство, а считается, что ничего не делает. У него падучая и нервные припадки». Как вы можете видеть, у этого героя нет почти ничего общего с так хорошо знакомым нам Львом Николаевичем Мышкиным, если не считать прозвища «идиот» и падучей болезни, которая, по мнению Достоевского, непременно должна была присутствовать. К слову, падучей страдал и сам Достоевский.
Итак, этот еще никак не названный персонаж, без биографии, внешности, положения и круга знакомств, хоть и фрагментарно, но становится двойником самого автора. «Незаслуженно презираемый человек» – эта мысль еще чересчур туманно предваряет будущего Мышкина; что касается внешности князя, то ее Достоевский напишет в самую последнюю очередь.
На этом этапе нашего разговора было бы логично перейти сразу к Льву Николаевичу Толстому, поскольку ассоциативная связь между этими двумя авторами совершенно неразрывна – чай-кофе, кошка-собака, Толстой-Достоевский. Однако мы этого не сделаем, а скажем несколько слов о Тургеневе, поскольку именно он стал прототипом писателя Кармазинова в романе «Бесы» – такого свеженького, бодренького старичка, аккуратного и отвратительного. Глубокая неприязнь Достоевского к Тургеневу ни для кого не секрет, и неприязнь эта как будто бы стекает с лица Кармазинова, в устах которого даже название города Карлсруэ звучит довольно двусмысленно и противно, чего, собственно, и добивался автор.
Кармазинов-Тургенев – это пример нарочитого нарушения всех этических норм в работе с прототипом: я ненавижу этого человека, а вас я заставлю ненавидеть его образ. Очень рекомендую вам после нашего сегодняшнего занятия перечитать те фрагменты «Бесов», которые имеют отношение именно к Кармазинову.
Что же касается самого Тургенева, то он в своей работе использовал совершенно противоположный метод. В письме Милютиной в феврале 1875 года он пишет такую вещь: «Я преимущественно реалист и более всего интересуюсь живою правдою людской физиономии». Действительно, литературная работа Тургенева начинается с человеческого лица. Его он рисует на полях своих рукописей, набрасывает в экипаже или во время охоты. Известно также, что Тургенев делал разнообразные шпаргалки-биографии касательно каждого из персонажей, доводя их историю до активного действия задуманной фабулы. Вот что он пишет в своей известной заметке «По поводу “Отцов и детей”»: «Я должен сознаться, что никогда не покушался «создавать образ», если не имел исходною точкою не идею, а живое лицо, к которому постепенно примешивались и прикладывались подходящие элементы. Не обладая большою долею свободной изобретательности, я всегда нуждался в данной почве, по которой я бы мог твердо ступать ногами». Только набросав на полях лицо, Тургенев задумывается над его характером, происхождением, образованием, а в дальнейшем – над самой фабулой рассказа, проработка которой, по его собственным словам, была самой трудной и самой неинтересной задачей.
Толстой, как известно, тоже писал людей с натуры, и мы со школьных лет знаем, что образы у него сложные или, как их теперь называют, композитные. Принцип работы со сложным образом прекрасно изложен Гоголем в пьесе «Женитьба»: «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича…»
И здесь начинается следующая часть лекции, где будет затронут такой вопрос, как реакция самого прототипа на то, что он прототип. К примеру, Александр Кузминский, супруг Татьяны Кузминской, которая, в свою очередь, приходилась сестрой Софье Андреевне Толстой, был раздражен тем, что его жена является прототипом Наташи Ростовой. Вот что пишет Татьяна Андреевна в своих воспоминаниях: «К нам ездил Башилов. Он просил меня позировать несколько сеансов. Он хотел написать мой портрет масляными красками. Но тут как раз приехал муж и торопил ехать домой. Башилов имел неосторожность сказать мужу: «Мне заказаны картинки для «Войны и мира», и Лев Николаевич пишет мне: «Для Наташи держитесь типа Тани». Этого было вполне достаточно, чтоб не оставаться в Москве лишние дни: муж без того уже не терпел, когда кто-либо заикался об этом сходстве». Ну, и, конечно же, не стоит говорить о том, что многие, в особенности второстепенные, персонажи «Войны и мира» – это обитатели Ясной Поляны.
Однако самая знаменитая ссора писателя с прототипом – это ссора конца XIX века, которая произошла между Чеховым и художником Левитаном. И второй рассказ, который я тоже прошу вас после лекции перечитать, это чеховский рассказ «Попрыгунья», в котором многие его друзья и знакомые узнали самих себя.
Прежде всего, представим прототипы.
Левитан. Вы помните, как выглядел художник Левитан? Вы видели когда-нибудь его автопортреты, его фотографические портреты? Знаменитейший молодой художник, красавец, сердцеед и модник. Страшно представить, но его положение в художественном сообществе было сродни тому, что сейчас занимает Никас Софронов. Он был лощен, богат, водил гостей, просто чтобы похвастаться предметами интерьера – все это хорошо известно, но, кроме всего прочего, он был хорошим другом семьи Чеховых. Разумеется, он был ловелас. И вот среди многочисленных поклонниц Левитана водилась одна пожилая дама, Софья Кувшинникова – женщина на двадцать лет старше Исаака Ильича; сперва поклонница, а впоследствии любовница и ученица. Эта женщина и стала чеховской Ольгой Дымовой, а ее мужа, Кувшинникова, действительно, тишайшего доктора, Чехов превратил в Дымова.
Сам же Левитан стал прототипом для вполне привлекательного персонажа Рябовского. Вот как Чехов описывает своего героя: «Жанрист, анималист и пейзажист Рябовский был очень красивый белокурый молодой человек лет двадцати пяти, имевший успех на выставках и продавший свою последнюю картину за пятьсот рублей. Он поправлял Ольге Ивановне ее этюды и говорил, что из нее, быть может, выйдет толк». Так вот Левитан стал златокудрым, а престарелая экзальтированная Кувшинникова – наивной инженю Оленькой, которой двадцать два года. Здесь Чехов использует простейший прием камуфляжа, когда из блондина делают брюнета и, наоборот, из старика – молодого, но все всех узнают: прототипы узнают себя, а читающая публика – их.
Представьте себе, после выхода рассказа Левитан порвал всяческие отношения со своим ближайшим другом Чеховым, и этот разрыв длился больше года, хотя, казалось бы, ну что здесь обидного? Ничего. Правда, и сам Левитан, и Кувшинникова вышли у автора какими-то совершенно невероятными пошляками. Вспомните: «В тихую лунную июльскую ночь Ольга Ивановна стояла на палубе волжского парохода и смотрела то на воду, то на красивые берега. Рядом с нею стоял Рябовский и говорил ей, что черные тени на воде это не тени, а сон; что ввиду этой колдовской воды с фантастическим блеском, ввиду бездонного неба и грустных задумчивых берегов, говорящих о суете нашей жизни и о существовании чего-то высшего, вечного, блаженного, хорошо бы забыться, умереть и стать воспоминанием. Прошедшее пошло и неинтересно, будущее ничтожно, а эта чудная, единственная в жизни ночь скоро кончится и сольется с Вечностью. Зачем же жить?» Видимо, этого и не могли простить Чехову его прототипы.