Всякое время есть именно время вечного возвращения и предъявления к проживанию, и оно не удерживается в качестве прошлого и чего-то давно бывшего, о котором мы могли бы, например, спокойно вспоминать в неких перебоях между структурами настоящего. Настоящее отличается настоятельностью – на то оно и настоящее. Конечно же, некоторые представители современной хронобиологии, в частности Джулиус Фрейзер и ряд других, говорят, что в каком-то смысле жизнь совершила некую попытку конспектирования вечного возвращения. Скажем, в ДНК записан некий краткий конспект последовательности этих периодичностей, который существует в автономном режиме. В частности эмбриогенез – это конспект всей жизни, которая была когда-то на Земле. И зачем-то организму нужно воспроизводить этот конспект. Одна из самых мистических загадок в современной хронобиологии: почему сразу нельзя воспроизвести стабильное тело? Пусть оно сначала будет маленьким, потом растет. Но нет, обязательно нужно законспектировать всю жизнь, начиная от первичного Океаноса. Мы понимаем, что антропогенез и вообще обретение души – назовем это так, – прежде всего, представляют собой попытку отключения от принудительных регулярностей природы. То есть человеческое существо должно герметизироваться, для того чтобы не впасть в вечное анонимное существование, когда каждая очередная весна, прилив, циркадианный ритм растаскивает тебя и заставляет рассыпаться на цветение, нересты и, так сказать, всплески оргиастического начала, которые в человеческой архаике соответствуют цветениям и нерестам. То есть для того, чтобы не поддаваться этому процессу, необходимо каким-то образом заблокировать все его ритмоводители. Это очень трудно. Но история антропогенеза и история социальности представляет собой именно такую непрерывную блокировку, и как только мы понимаем, что в этом состоит одна из важнейших задач антропогенеза вообще, мы начинаем правильно интерпретировать, например, идею жребия, удела, разных автономных генераторов времени и т. д. Все это вдруг предстает перед нами как своеобразный запуск датчика случайных чисел. Как если бы нам нужно было вопреки всему вытащить себя за волосы из болота – в данном случае из болота этих навязчивых регулярностей, – для того чтобы, будучи извлеченными из болота повторений и периодичностей, мы могли оставаться самими собой вопреки регулярностям. Мы, конечно, будем откликаться и на весну, и на ту внутреннюю ритмику, которую диктует нам старение, но все же, если нам удастся по-настоящему от этого отстраниться, мы обретем (по выражению Канта) суверенность чистого практического разума – где мы вправе следовать тем законам, которые сами себе задаем. Эта внутренняя суверенность возможна лишь в том случае, если мы действительно сохраняем тождество имени и единство биографии вопреки фоновым регулярностям, которые так и норовят подчинить нас.
Как я уже говорил, время графиков и расписаний в данном случае вроде бы как выступает на нашей стороне, но другое дело, что само оно оказывается новой формой отягощения, поскольку подчиняет нас, задает принудительный ритм нашим будням. Фактически мы превращаемся в некую законопослушную машину, исправно посещающую рабочие места. То есть и здесь таится своя угроза опустошения, и поэтому, в частности, так сложно обрести настоящую свободу.
Но остается еще одна проблема – проблема подлинности. Предположим, речь идет о воспроизведении мифа, т. е. о том, чтобы поведать о богах, об их требованиях, их нравах, их ревностности. Но для того чтобы это сделать, приходится как бы заново праздновать инаугурацию богов: в этот момент боги вновь являются. Когда мы называем их по именам, когда мы застываем в некоем напряжении – молитвенном, ритуальном, – они вновь являются. Являются примерно так же, как является весна, т. е. невозможно сказать, новая ли это весна или та, которая уже была. Боги являются не в форме прошлого или рассказа о них в прошлом, а как вызванные на сцену. В этот момент у нас больше нет никакой свободы, никакого пространства, кроме явившихся богов. Да, безусловно, тут есть подлинность, но одновременно в этом есть и некая грозная трансперсональная стихия – та самая, что растаскивает нас по «мегамашинам», если использовать этот термин Мамфорда, т. е. по некоторым трансперсональным матрицам принудительного проживания. А значит, не так-то просто воспроизвести космогонический миф в форме прошлого. Всякий рассказ о мифе означает некое новое явление этого мифа, что может рассматриваться как форма трансперсональной чувственности. В сущности, это именно то, чего сегодня добиваются с помощью различного наращивания оптических форматов, вроде 3D, но то, чего добивается современная зрелищная индустрия, представляет собой наиболее архаический и исходный пласт: и понятен вроде бы его пафос, но с другой стороны, суть вопроса-то упускается.
И вот теперь, наконец, мы должны с вами подойти непосредственно к теме лекции и поставить вопрос так, чтобы прийти к правильной форме удивления (а мы знаем, что философия – это и есть правильная форма удивления). Так вот, правильная форма удивления состоит в том, что в какой-то момент человечеству удалось рассказать о богах без непосредственного приглашения их на сцену. В какой-то момент состоялось уникальное обретение прошлого как того, что было, что нас занимает и одновременно обладает какой-то потрясающей внутренней бесконечностью. Рассказывая или читая истории о прошлом, мы можем практически отключить свое тело, можем сидеть в удобной позе и листать страницы, что по сравнению с настоящим участием в ритуалах, оргиях и мистериях – полное освобождение.
Понятно, что вся литература напрямую зависит от того, что в какой-то момент нам удастся обрести время в форме прошлого. Можно вспомнить того же Леви-Брюля с его известной работой «Первобытное мышление», где он описывает этот рубеж: некий меланезиец рассказывает о том, что с ним случилось сегодня утром. И для того чтобы это описать своим соплеменникам, он вынужден прибегать к буквальному воссозданию событий: «Я стоял вот здесь. Ты будешь вот этим тигром. Ты будешь вот этим крокодилом». То есть требуется воссоздать хотя бы какие-то минимальные, конспективные условия, чтобы просто рассказать свою историю. Никаким другим способом он не мог бы ее изложить, да никто бы и не понял его. И то, что эта настоятельность данности иногда может представляться нам чем-то таким удивительным, чем-то таким, чего мы бы хотели достигнуть с помощью иллюзиона кино или других иллюзионов, – то в действительности является отправной точкой, самой архаической архаикой, которая нам задана.
Допустим, «Рождение трагедии из духа музыки» Ницше (и благодаря ему существует множество исследований на эту тему) показывает нам, что, например, слушать музыку, не подпевая – это немалое достижение. Если ты оказался в зоне действия музыки или танцевального ритма – ноги сами пускаются в пляс, ты вынужден соучаствовать. Требуется какой-то опыт абстрактного слушания, чтобы выскочить из зоны действия музыки. Можно это сделать, скажем, разделив музыку на опусы и записав эти опусы с помощью нотной записи. Речь идет о том, что можно безнаказанно изъять музыку из ее полномасштабного звучания и при случае ее вновь прослушать. Как если бы из наступающей весны мы, например, могли изъять опус цветения, поставить его на полку, нажать кнопку – и вот у нас снова весна. Мы научились проделывать этот фокус с музыкой, но не с весной. Однако суть примерно та же: навык конспектирования, изъятия и дальнейшей герметизации – это некая магистральная линия развития, отчасти совпадающая с ресентиментом, отчасти нет. Но фактически именно она ведет ко всему так называемому легкому символическому производству, которое включает в себя все, что находится за пределами вещего слова: всю поэзию в отличие от молитвы, всю хореографию в отличие от ритуального танца, и т. д.
Вот мы читаем, например, какое-нибудь исследование по истории Рима: мы узнаем про Ромула и Рема, про гусей, про Октавиана Августа. При этом у нас нет ни тоги на плечах, ни римского профиля, и они не появляются по мере вчитывания в текст, ничего общего с тем, как лужайка считывает весну. Этому следует удивляться! Следует удивляться, как стало возможным слушать музыку, не подпевая, и любоваться танцем, не вовлекаясь в эту воронку. Скажем, в той же Греции навык чтения про себя, как известно, возник достаточно поздно. И Августин (персонаж эллинизма и христианства) удивлял своих современников тем, что мог читать про себя без декламации. То есть мы обозначаем некий фронт того, что было и что могло быть обретено. И мы встречаем, с одной стороны, набор трансперсональных матриц чувственности, неких мегамашин, которые задают правильный порядок аффектов, и никаким иным образом эти аффекты нельзя испытать, кроме как присоединившись к этим мегамашинам, а с другой – возможность изъятия аффектов и смыслов из пространства их первоначального порождения.