– Ты похожа на клоуна, – бросает мой сидящий напротив брат Коджи.
Я бросаю в него смятой салфеткой, перепачканной голубыми тенями.
– Ой! – кричит он, но смеется и запускает в меня своей салфеткой.
Я тоже смеюсь. И мне немного совестно смеяться вместе с Коджи, потому что Мика раньше тоже с нами вместе хохотала, а теперь ее нет. Где она только пропадает, когда я ее не вижу? Когда Мики не стало, Коджи было всего девять лет. Теперь ему четырнадцать – столько, сколько было Мике. Не знаю, что он о ней помнит, потому что я никогда не завожу разговоры о сестре ни с ним, ни с кем-либо еще. Смыв остатки голубого макияжа, я отгоняю прочь мысли о Мике.
– Ладно, ладно, уймитесь, – говорит папа, сидящий рядом с Коджи.
Но его лицо тоже озарено улыбкой. Уверенность в том, что у нас счастливая, дружная семья, переполняет отца счастьем. Мы ведь так долго были лишены счастья. И даже теперь наше поведение кажется чуть наигранным. По крайней мере, мне.
Папа не подозревает, что счастье мое, как эти голубые тени: легко нанести, но легко и снять. Оно всегда недолговечно. Коджи счастлив по-настоящему. Счастье словно вытатуировано на нем яркими несмываемыми чернилами, сияющими и озаряющими весь наш дом.
Мама передает мне тарелку с салатом. Она улыбается мне, улыбается папе. Эта улыбка прославила ее. От мамы я усвоила мысль: что бы ни происходило внутри тебя, всегда можно сделать вид, что ничего не случилось, и продолжать улыбаться. Иногда мне хочется, чтобы она не улыбалась столько: невозможно понять, что творится у нее в душе. Я знаю, что мама скорбит по Мике. Когда это случилось, она много плакала, но чаще всего делала хорошую мину при плохой игре. Надевала маску отваги. Я иногда слышу, как они с папой вполголоса говорят о Мике, будучи уверенными, что я не слышу.
– Ужин восхитителен, спасибо, дорогой, – говорит мама отцу.
В ответ он поднимает бокал с вином. Родители идеально друг другу подходят – даже притом, что они родом из совершенно разных уголков света. Папа вырос в рыбацкой деревне в Японии, мама всю жизнь прожила в Палм-Спрингс, посреди пустыни. Может быть, именно поэтому мама так любит пустыню, а папа – море.
Папа раньше пытался обратить маму в свою веру и заставить ее полюбить море. Всей семьей мы ездили в путешествия ради отдыха у моря: то на побережье Японии, то на Гавайи, то в штат Мэн, да и Калифорнию всю объехали. На самом деле мы и живем не так уж далеко от моря. Но не ездили туда уже много лет.
В последний раз я видела море в двенадцать лет. Сейчас мне семнадцать. Пять лет – продолжительный срок. Но море не так-то просто забыть. Я до сих пор помню его запах. Помню, что оно везде. Невозможно никуда от него деться. А еще я помню, что оно прибывает и убывает, прибывает и убывает, несмотря ни на что.
Но главное, что я запомнила, вот что. Океан глубок, темен и опасен. Он может петь тебе нежные колыбельные, чтобы заманить и утешить, но я-то знаю, каков он на самом деле. Вода бьет меня о песок, вертит меня, как носок в стиральной машине, перекатывает со спины на живот и обратно…
Я человек пустыни, как и мама. Теперь папе никогда нас не переубедить. В особенности после того, что случилось. Но даже до этого мне больше по душе были песок и солнце пустыни, сухой воздух, бесконечное небо и сногсшибательные краски. Удивительно, что многие считают пустыню мертвой. Бесцветной. Попросите ребенка нарисовать пустыню, и он нарисует только один песок. Но нигде вы не найдете цветов ярче, чем в пустыне. Розовые бугенвиллеи и желтые цветы кактусов на фоне голубого-голубого неба.
В жилах папы бежит морская вода. А маму заполняют лучи пустынного солнца. Как и меня. Теперь мы навеки со всех сторон окружены сушей. Добровольное тюремное заключение.
– Мне нужна гитара, – объявляет Коджи безо всяких предисловий.
Я закатываю глаза. У него только в прошлом месяце был день рождения, и ему подарили приставку Xbox, но теперь ему, конечно, приспичило заиметь еще и гитару.
– Правда? – говорит мама. – С каких это пор ты играешь на гитаре?
Меня охватывает беспокойство. В нашей семье музыкальным талантом отличалась только Мика. Я ходила на все ее фортепианные выступления. Мне нравилось переживать за нее и в конце аплодировать стоя. Что она сказала бы насчет желания Коджи заняться музыкой? Коджи откусывает кусочек лосося.
– Ну, пока я не играю. Но научусь. Мне помогает Иван. И… – тут лицо Коджи расплывается в улыбке, – у меня недурно выходит.
– В нашей семье все имеют склонность к музыке, – негромко и с нежностью произносит мама, с печальной улыбкой опуская взор.
Мое беспокойство расправляет крылья и обнимает меня за плечи: я так боюсь, что кто-нибудь упомянет Мику. Как можно говорить о музыке и не упомянуть ее?
А мне не хочется говорить о сестре. Не могу я говорить о том, что она покинула нас, если для меня она жива. Родители не знают, что я до сих пор вижу ее, но чувствуют, что я не люблю о ней говорить. Психотерапевты советовали им не мешать мне переживать потерю по-своему. Поэтому в этом, как и во многом другом, мама с папой поддерживают меня.
Интересно, помнит ли Коджи, что Мика играла на фортепиано. Должен помнить, должен. Как он мог такое забыть? А что если он был тогда слишком маленьким? Что если он все в себе заблокировал? А может, это вообще не имеет значения: фортепиано и гитара – далеко не одно и то же. И все же я чувствую, что каким-то образом Коджи предает память о сестре. Что мы все предаем память о ней.
– Знаешь, я когда-то играл на гитаре. Могу показать тебе пару аккордов, – говорит папа.
Он не говорит, что играет еще и на фортепиано. Это он учил и меня, и Мику, но ей понравилось гораздо больше, и она не остановилась, пока не стала играть лучше папы и ей понадобились занятия с профессионалом.
Я злюсь, что он об этом не говорит ни слова, и это несправедливо по отношению к отцу, ведь я понимаю, что он поступает так исключительно ради меня. Мама улыбается, и я не могу понять, сияет ли улыбка у нее внутри или она скрывает боль, как я.
– Это правда. На нашем первом свидании папа сыграл мне на гитаре.
Потом мама начинает смеяться, и я чувствую, что смеется она по-настоящему.
– И это было просто ужасно.
Папа, приложив ладонь к груди, притворяется обиженным:
– Я плохо играл! Тогда почему же ты меня поцеловала?
– Потому что ты был красивый, – говорит мама, наклоняется к нему и целует его в щеку.
– Был? Почему в прошедшем времени?
Проведя ладонью по темным волосам отца, мама снова целует его.
– Ну, перестань набиваться на комплименты. Ты и сейчас очень даже ничего.
Коджи издает громкий стон.
– Голубки, – говорит он и прикрывает рукой глаза, как всегда, когда родители у нас на глазах проявляют друг к другу нежность.
Наших родителей связывает любовь настолько пылкая, что даже смерть Мики не погасила ее. Если трагедия и изменила что-то, то это лишь укрепило убежденность мамы и папы в том, что нужно еще сильнее любить и друг друга, и нас с Коджи. Я понимаю, что мне повезло, что родители так влюблены друг в друга, но иногда кажется, что они находятся в непроницаемом стеклянном пузыре, где, кроме них двоих, нет места никому. Я со стороны вижу их радость, проявляемую друг к другу теплоту, но не чувствую этого из-за того, что не могу проникнуть внутрь.
– И все-таки, – говорю я вслух, – откуда такой внезапный интерес к гитаре, Коджи?
– Очевидно, мне суждено стать рок-звездой, – отвечает брат.
Чувствуется, что он бодрится, но убежденности в его словах нет, и я чувствую, что в этом и моя вина. В том, что я не поддержала брата. В том, что я не та старшая сестра, которую он заслуживает. В том, что я не похожа на Мику.
– А как мы можем быть уверены, что ты на самом деле занимаешься? – спрашивает мама.
Не знаю, зачем она притворяется, что Коджи не получит гитару: разумеется, он ее получит. С тех пор как не стало Мики, родители дарят нам все, о чем мы только ни попросим. Я получила красный джип, о котором мечтала, Коджи покупают компьютерные игры, стоит ему только о них заикнуться. Получит он и гитару. Как будто бы все эти вещи заменят нам ушедшую сестру. А может быть, они поступают так из жалости, что когда-то в чем-то отказывали Мике, что не дарили ей все, о чем она просила?