Литмир - Электронная Библиотека

Чем дольше тянется эта партия, тем сильнее охватывает меня тошнота, когда я думаю о фальшивости этого идиотского культа, этого бесстыдного публичного поклонения случаю, деньгам и обману.

– Жаль, что у вас нет больше ваших перстней, мсье Христопулос, – неожиданно говорит Блаватский, в то время как Пако, у которого заметно поубавилось количество подписанных им листков, долго тасует карты. – Вы бы могли поставить их на кон.

– Я никогда не ставлю своих перстней на кон! – говорит Христопулос так, как будто они до сих пор украшают его пальцы.

– Да, разумеется, – говорит Блаватский, – в этом, должно быть, нет необходимости! Вряд ли вы часто проигрываете!

– Действительно, – со спокойным апломбом отвечает Христопулос, – я выигрываю. И выигрываю не потому, что мухлюю, мсье Блаватский. Вопреки вашим грязным инсинуациям, я выигрываю потому, что умею играть. – Он проводит рукой по лбу, чтобы вытереть пот, и не без достоинства продолжает: – Как греческий гражданин, я должен выразить сожаление в связи с расистским характером ваших инсинуаций.

Блаватский молчит, не оправдываясь и не извиняясь. Он сидит как глыба, губы сжаты, глаз за очками не видно.

После чего Мюрзек вздыхает и меланхолически говорит:

– Индус вышел на большую дорогу, а мы вот пошли по малой.

Это загадочное заявление так могло и кануть на дно общего равнодушия, если бы не Робби, который вытаскивает его на поверхность.

– Что вы подразумеваете под «большой дорогой», мадам? – спрашивает он с напускной или искренней (этого я определить не могу) почтительностью. – И что вас заставило предположить, что индус вышел именно на нее?

– Но он сам ведь сказал, – отвечает Мюрзек. – «Я человек с большой дороги».

Ошибка так очевидна и так для меня, лингвиста, невыносима, что я считаю себя обязанным вмешаться.

– Простите, мадам, – говорю я по-французски. – Вы сделали небольшую ошибку при переводе. Индус действительно сказал «I am a highwayman», но это выражение имеет в английском языке совсем другой смысл, нежели тот, на котором вы остановили свой выбор. На самом деле эта фраза означает «Я бандит с большой дороги».

– И вы всерьез считаете, что индус был бандитом? – с негодованием уставившись на меня, спрашивает Мюрзек.

Я не успеваю ответить. Мадам Эдмонд опережает меня.

– А кем же еще его считать? – кричит она громко. – Он, жулик, обчистил нас до нитки, даже часы у меня снял! Да еще не забывайте, что он все время нас держал под прицелом и чуть не шлепнул малышку. Ведь правда, котик? – продолжает она, кладя свою мощную руку на тонкие пальцы Робби.

Но поддержки она с этой стороны не находит. Робби одаряет ее чарующей улыбкой, но качает головой.

– Да нет же, котик! – говорит мадам Эдмонд с раздражением, отчего у нее сильно колышется грудь. – Ты не можешь этого отрицать! Я как сейчас вижу, как этот тип уносит все наше добро в своей сумке!

Мюрзек издает крик, все глаза устремляются на нее.

– Ах, я вспомнила, – говорит она.

И поскольку она молча сидит с закрытыми глазами и с искаженным от волнения лицом, Робби мягко спрашивает:

– О чем вы вспомнили?

Она открывает глаза и говорит:

– Об индусах, идущих вдоль озера.

Она снова молчит.

– Ну конечно, – мягко говорит Робби.

Он глядит на Блаватского и поднимает руку ладонью в его сторону, как будто хочет предотвратить очередное его вмешательство. Затем продолжает голосом осторожным и тихим, словно боясь оборвать ту хрупкую нить, которая связывает Мюрзек с ее воспоминаниями:

– Они идут впереди вас. Вы ведь видите их со спины, правда? Их черные силуэты проступают в световом пятне, который образован их фонарем. Вы ясно различаете тюрбан на голове индуса и сумку из искусственной кожи, которая раскачивается у него в руке. Он идет вдоль берега озера.

– Но это не обычный берег, – говорит Мюрзек с неподвижно застывшим желтым лицом. – Это набережная.

– И в какое-то мгновение индус повел своим фонарем вправо и вы увидели воду?

– Воду и набережную, – говорит Мюрзек. – Вода была черная.

Она опять замолкает, и Робби тихонько спрашивает:

– И тогда?

– Он шел очень близко от воды.

– По самому краю?

– Да, по самому краю. Сумкой из искусственной кожи он размахивал над водой.

Снова пауза. Христопулос поднимает голову и замирает с картами в руке.

– И потом? – спрашивает Робби.

– Потом он вытянул руку. Разжал пальцы. Сумка упала.

– В воду?

– Да, в воду.

– Это ложь! Это ложь! – вопит, выпрямляясь с картами в руке, Христопулос. – Вы лжете. Вы это все сочинили!

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Первым на этот вопль отреагировал не Блаватский, как можно было ожидать, а Караман. Подергивая уголком губы, он говорит тем чопорным тоном, из-за которого мне всегда кажется, что он самого себя пародирует:

– Это с вашей стороны неучтиво, мсье. Сядьте, прошу вас.

И Христопулос, видимо раз навсегда решив, что не в его интересах раздражать Карамана, не произносит больше ни слова, садится опять на место, утыкается носом в карты и полностью устраняется от участия в дискуссии, в которую вмешался с таким оглушительным шумом. Но пререкания продолжаются без него, следуя законам какой-то чисто поверхностной логики, тем более поразительной, что ее конечную цель совершенно невозможно определить. Ибо, если судить здраво, имеет ли этот спор вообще какой-нибудь смысл? Зачем он? Какой в нем прок? И об этом ли нужно нам сейчас спорить?

– Мадам, – говорит Караман, обращаясь к Мюрзек, – я отнюдь не разделяю тех обвинений, которые были вам только что брошены. Но ваше сообщение меня удивляет.

Мюрзек поворачивает голову в его сторону, но не отвечает. Конечно, она очень устала, это видно по ее лицу, худому и желтому. Ей пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы отыскать в глубине своей памяти маленькую деталь, которую ужас, охвативший ее в тот момент на земле, не дал ей отметить. Но как объяснить, почему она становится вдруг такой пассивной и миролюбивой и даже оставляет без ответа инсинуацию Карамана? Ибо, когда дипломат говорит вам: «Ваше сообщение меня удивляет», это всего лишь вежливая формула, которая означает, что он сомневается в достоверности ваших слов. Отсюда не так уж и далеко до «Вы лжете!» Христопулоса. Караман выразил это с б ольшим тактом, только и всего.

– Это сообщение вас удивляет? – вызывающим тоном вступает вдруг Робби. И добавляет с налетом театральности, словно вытаскивая с громким лязгом из ножен шпагу, чтобы броситься на защиту Мюрзек: – Почему же?

Караман моргает полуопущенными веками. Он не склонен вступать в полемику с Робби, в отношении которого он проявляет «некоторую сдержанность». Но, с другой стороны, он, по всей видимости, почему-то (почему именно – мне непонятно) считает для себя очень важным навязать нам свою точку зрения на вопрос о кожаной сумке. Глядя на Мюрзек, как будто это она бросила ему свое «Почему же?», он говорит:

– Да потому, мадам, что ваше сообщение, вы должны это сами признать, несколько запоздало.

Мадам Мюрзек не успевает ему ответить. С обнаженной шпагой ее защитник бросается в бой.

– Запоздало! – говорит Робби. – Но это еще не причина, чтобы ему не доверять. В конце концов, мадам Мюрзек пришлось во время посадки выдержать тяжелейшее испытание. Она сама нам поведала о том ужасе, который ее охватил. Вы только вспомните, прошу вас, с каким оскорбительным недоверием отнеслись некоторые из нас к ее словам, когда она впервые попыталась рассказать, как развивались тогда события возле самолета. Ее сообщение постоянно перебивалось и было буквально изрублено на куски. – Это говорится, не глядя на Блаватского, но полным злопамятства тоном. – Словом, все было пущено в ход для того, чтобы отвергнуть истину, которая была сочтена нежелательной, и заставить мадам Мюрзек замолчать. Неудивительно, что в этих условиях какое-то воспоминание, даже очень важное, могло от нее ускользнуть.

55
{"b":"64647","o":1}