Литмир - Электронная Библиотека

– Если вы скажете хоть одно слово против этой женщины, я раздавлю вас, как…

– Но кто вам сказал, что мне это будет неприятно? – говорит она тоже тихо, с удивительным бесстыдством разглядывая меня своими узкими глазами, словно прикидывая, какова ширина моих плеч.

Одновременно, и на сей раз, по-моему, совершенно сознательно, она усиливает давление на мою руку. Я страшно смущен, ибо подсознание услужливо предлагает мне повод для угрызений совести: от меня не ускользает – как не ускользнуло и от нее, – что глагол «раздавить» звучит несколько двусмысленно. О, я не строю никаких иллюзий! Для нее я не выход из положения, даже не запасной вариант. Я интересую ее – и то между прочим, случайно – лишь потому, что я интересуюсь бортпроводницей. Обычная игра кошки, кусающей ковер.

Раздается голос Блаватского, перекрывающий, как всегда, гул других голосов:

– Но все же, мадам, вы нам, может быть, объясните…

Бортпроводница тотчас перебивает его.

– Нет, мистер Блаватский, – говорит она с вежливой твердостью. – Повторяю, что я не разрешу задавать никаких вопросов мадам Мюрзек, пока она не перейдет в первый класс и не выпьет чашку горячего кофе или чаю.

Хор голосов выражает живейшее одобрение, и все глаза с упреком устремляются на Блаватского.

– Я еще раз благодарю вас, мадемуазель, но я останусь здесь, – говорит Мюрзек, столь же несгибаемая теперь в добродетели, какой была прежде в злобе. И, опустив глаза, добавляет: – Среди вас я буду себя чувствовать не на своем месте.

Круг хором протестует. Впрочем, наш круг в самом деле превратился в хор античной трагедии, выражающий симпатию и поддержку злополучному протагонисту. Индивидуальные реакции тонут в этой коллективной стихии, даже миссис Банистер предстает в личине уже не львицы, а агнца и блеет вместе с нами. Словом, мы с тем же остервенением требуем от Мюрзек вернуться, с каким раньше изгоняли ее. Окружая ее, точно пчелы свою матку, теснясь в узких проходах между креслами и не без удовольствия прижимаясь друг к другу – ибо всякая давка и толкотня, даже когда мы против них протестуем, удовлетворяют нашу внутреннюю потребность в телесном контакте, – мы с наслаждением купаемся в струях прощения и доброты, которые, идя от сердца к сердцу, множатся, набирают силу и в конце концов изливаются на Мюрзек.

Мы единодушны: она не может оставаться там, где она сейчас сидит. Кресла тут неудобны, ногам тесно, освещение скудное, отопление слабое. К тому же, после перенесенных ею испытаний, она нуждается в моральной поддержке, и никто из нас не может без содрогания видеть, как она здесь томится, прикованная к скале раскаяния, где хищные птицы станут клевать ее и без того не слишком здоровую печень.

Под этим теплым братским дождем Мюрзек оттаивает. Однако она упорно цепляется за свою скалу, поочередно обращая к нам признательные взгляды и говоря каждому «спасибо», в особенности мадам Эдмонд, которая, сжимая своей могучей дланью тонкую талию Робби и безбожно грассируя, твердит, обращаясь к горемычной страдалице, что та «не может здесь оставаться и морозить себе зад, когда все просят ее вернуться вместе с нами к нашему общему очагу».

Но окончательную победу одерживает, надо признаться, казуистика Карамана. Корректный, лощеный, с непрерывно подергивающейся губой и полуприкрытыми веками (и, по всей видимости, равнодушный к тому, что к нему прижали Мишу; правда и то, что у нее очень мало округлостей), Караман переключил свой голос на самые низкие и бархатные ноты, дабы прежде всего отметить, что он, со своей стороны, никогда не требовал выдворения мадам Мюрзек в туристический класс (взгляд на Блаватского) и что он считает маложелательным, чтобы она здесь оставалась далее. Если мадам Мюрзек хочет покаяться и попросить прощения за свои, может быть, немного резкие замечания в наш адрес (мы пребываем сейчас в таком состоянии духа, что это упоминание, при всей его сдержанности, кажется нам бестактным), она с тем же успехом может это сделать и в первом классе, сидя бок о бок с себе подобными, и ее раскаяние будет тем более похвальным, что оно произойдет публично. И наконец, если предположить, что она останется здесь, уместно будет спросить, милосердно ли заставлять бортпроводницу всякий раз отдельно приносить мадам Мюрзек еду в туристический класс, тем самым осложняя ее, бортпроводницы, работу?

Когда слушаешь эти увещевания, понимаешь, что Караман – воистину опора Церкви, в которой Мюрзек всего лишь мелкая сошка. Для того чтобы человеческие существа могли друг друга понять, нужно (условие это необходимо, хотя и не всегда достаточно), чтобы они говорили на одном языке. Когда в конце своей речи, характеризуя ситуацию, сложившуюся в самолете из-за насильственного отделения одного из пассажиров, Караман применяет эпитет «прискорбная», я чувствую, что свою партию он, можно сказать, уже выиграл. Это слово, с его огромным эмоциональным зарядом и ароматом ризницы, прокладывает ему путь к медному сердцу Мюрзек, разваливая его, точно спелый плод, на две половинки. Ее черты смягчаются, губы разжимаются. Она уступает.

Для круга это миг торжества и любви. Заботливо поддерживаемая под руки, сопровождаемая почетным эскортом, Мюрзек преодолевает преграду – занавеску, отделяющую ее от первого класса, – и со вздохом садится на свое прежнее место. Гордые сознанием выполненного долга, мы рассаживаемся по своим креслам. Мы созерцаем Мюрзек. Мы не спускаем с нее глаз.

По кругу пробегает легкая дрожь. От соседа к соседу, как электрический ток, передается волнующее чувство, характер которого мы все понимаем, и для того, чтобы мы им сполна насладились, требуется тишина. Страница перевернута. Круг воссоздается заново – наш козел отпущения вернулся в наши стены.

Несколько минут проходит в атмосфере полного благолепия. Мюрзек получает из рук бортпроводницы поднос. Она сразу же принимается за горячий кофе, но поскольку у нее дрожат руки, ее соседка слева, миссис Бойд, поспешно встает и, с круглым ангельским лицом под старомодными буклями, начинает намазывать ей тосты маслом.

Она делает это с такими ужимками, словно смакуя, что начинаешь опасаться, как бы она вдруг не стала их тут же сама уплетать. Но я клевещу на нее. Вот она уже с приветливым видом передает их один за другим изголодавшейся Мюрзек, которая, поднимая на нее полные смирения голубые глаза, всякий раз ее благодарит. Никто, кроме меня, не склонен, я полагаю, со злопамятством вспоминать, что, когда самолет готовился сесть, Мюрзек обозвала миссис Бойд чревоугодницей, вся суть которой сводится «ко рту, кишечнику и анальному отверстию». Как определил бы Караман, это было, в конце концов, всего лишь «немного резкое замечание», и я ощущаю стыд, когда ловлю себя на этом воспоминании, которое так не соответствует общему настроению круга.

Впрочем, в эту же секунду я читаю в японских глазах миссис Банистер – в глазах сияющих и прекрасных, но явно не созданных для выражения нежности – похвальное усилие забыть все те колкости, которые Мюрзек отпускала по поводу ее аристократических юбок, подобных сетям, раскинутым для ловли поклонников.

Словом, в нас и вокруг нас бурлит настоящее половодье добрых чувств, и мы опьянены собственной добродетелью, каковая искупает в наших глазах ту низость, что мы выказали во время жеребьевки. Но меня гораздо больше поражает другое: нельзя сказать, что нам не терпится поскорее услышать, какие испытания выпали на долю Мюрзек, когда она вышла из самолета, и каким образом удалось ей снова подняться на борт. Чем больше я размышляю о нелюбопытстве, которое мы тогда проявили, тем все яснее открываются мне его причины.

В чем состоят они? Ну что ж, я об этом скажу, даже если дам повод для нападок. Во всех нас, мне кажется, живет некий инстинкт, дающий нам знание того, что нам предстоит пережить. На сей счет у меня нет никаких сомнений. В старину прорицатели видели будущее, потому что их прозорливость не была затуманена, как у нас, нежеланием заранее знать свою собственную судьбу. Повторю еще раз: я убежден, что в каждом из нас заключена способность предвидения ожидающей нас участи. Мы бы с удовольствием этим предвиденьем пользовались (правда, можно ли говорить здесь об удовольствии, когда наше предвиденье рано или поздно открывает нам неизбежность смерти?), если бы не воздвигли между ним и нами стену своего ослепления.

45
{"b":"64647","o":1}