Что касается меня, утрата паспорта, денег и чеков меня угнетает гораздо сильнее, чем она того стоит, если смотреть на вещи здраво. Ибо, в конце концов, паспорт можно получить новый, да и денег с собой я взял не так уж много. Но как же тогда объяснить, что, утратив дорожные чеки и десять банкнотов по сто французских франков, я чувствую себя так, будто лишился всех земных благ? И, главное, как объяснить охватившее меня тяжкое, в высшей степени неприятное чувство, что, утратив паспорт, я потерял свою личность?
Я не пытаюсь разобраться в этом своем умонастроении. Я просто его констатирую. И в конечном счете оно не так уж и нелепо, ибо с той минуты, как вы больше не можете доказать другим, кто вы такой, вы становитесь безликой единицей среди миллионов подобных же единиц. Обезличенность неведомо почему с головокружительной быстротой приближает вас к смерти, вы словно уподобляетесь всем тем покойникам, что лежат на старых кладбищах и чьи имена давно стерлись с могильных плит.
В то время как я предаюсь этим размышлениям, я замечаю, что по направлению к galley (как любит говорить бортпроводница) тянется нелепая цепочка людей, которые хотят собственными глазами, после Блаватского, удостовериться в том, что стенной шкаф и в самом деле пуст и что наши деньги и паспорта не засунуты по ошибке в какое-то другое место. Самые остервенелые в этих розысках – Христопулос и мадам Эдмонд; красные от гнева и злости, они шарят по всем углам тесной маленькой кухни. Мне слышно, как они все время переговариваются между собой тихими голосами. Что именно они говорят, я разобрать не могу, но после всех этих шушуканий их ярость доходит до пароксизма; вернувшись на свои места, они бросают на бортпроводницу злобные взгляды, Христопулос по-гречески что-то бурчит в свои пышные черные усы, a мадам Эдмонд внезапно разражается бранью, завершая свои оскорбления следующим пассажем.
– Грязная потаскуха! – вопит она, безбожно грассируя. – Ты с самого начала знала, что они все у нас сперли!
– С начала чего? – спрашивает Робби и кладет свою узкую руку на могучую руку мадам Эдмонд, в то время как я устремляю на нее исполненный бешенства взгляд.
Но моя разъяренная рожа не производит на нее ни малейшего впечатления – не в пример вмешательству Робби, на которого, мгновенно прервав свои инвективы, она, как завороженная, обращает ласковый взор.
– Минутку, минутку! – тотчас говорит Блаватский, который, однажды забрав лидерство в свои руки, уже не намерен его выпускать. – Не время сейчас раздражаться! Будем действовать по порядку. Мадемуазель, когда индуска забрала у вас ключ, она открыла при вас шкаф, где были заперты паспорта и деньги?
– Нет, – устало говорит бортпроводница.
– Но, однако, вы поняли, что она это сделает, как только отправит вас обратно на место?
– Да, я об этом подумала, – говорит бортпроводница. – Иначе зачем же ей было брать ключ?
Сложив руки на коленях, она отвечает вежливо и внятно, но при этом довольно равнодушно, словно вопросы, которые ей задают, считает ненужными и пустыми.
– Значит, вернувшись на свое место, вы пришли к выводу, что индуска собирается все заграбастать?
– Да, именно к такому выводу я пришла, – отвечает бортпроводница.
– И тем не менее вы ничего не сказали! – говорит с осуждением Блаватский.
Бортпроводница слегка пожимает плечами, затем, разведя на коленях руки, поворачивает их ладонями вверх, будто демонстрируя очевидность.
– Какая была бы польза от того, что я бы вас предупредила? Они были вооружены.
Блаватский моргает за стеклами очков.
– А после того как индус покинул самолет, вы не подумали о том, что надо проверить содержимое шкафа?
– Нет, – отвечает бортпроводница.
– Вы нелюбопытны, – безапелляционным тоном изрекает Блаватский.
Бортпроводница безмятежно глядит на него зелеными глазами.
– Но ведь в эту минуту я уже знала, что шкаф пуст.
– Ах, вы уже знали! – восклицает Блаватский с торжествующим видом, как будто поймал ее в ловушку. – И откуда же вы это знали?
– Когда индуска вышла из galley, ее кожаная сумка была набита до отказа.
После небольшой паузы Блаватский говорит:
– Ну, хорошо, индусы смываются. Почему бы вам сразу было не сказать нам, что они выпотрошили стенной шкаф?
Бортпроводница довольно долго молчит, а когда решается наконец ответить, она отвечает так, что озадачивает даже меня.
– Я бы, конечно, могла вам сказать, – говорит она. – Но этим я еще больше взволновала бы пассажиров, к тому же это было не так уж и важно.
Гул всеобщего негодования, и Христопулос кричит:
– Чего ж вам еще надо!
– Минутку! – властным тоном восклицает Блаватский. – Мадемуазель, – продолжает он, и его глаза за толстыми стеклами мечут молнии, – это совершенно возмутительно! Деньги и паспорта собрали у нас именно вы, и за их сохранность должны отвечать также вы. А теперь вы говорите нам, что их исчезновение кажется вам «не таким уж и важным».
– Я хочу сказать, что в ту минуту было еще кое-что, встревожившее меня гораздо сильнее.
– Что же?
Бортпроводница колеблется, затем лицо ее замыкается, и она говорит решительным голосом:
– Этого я не могу вам сказать. Мне не подобает сеять панику среди пассажиров.
Опять поднимается протестующий шум, а мадам Эдмонд восклицает:
– Ах, как все получается просто!
Блаватский поднимает руку и говорит зычным голосом:
– Мадемуазель, можете ли вы представить нам доказательства, что вы действительно получили в Париже приказ отобрать у пассажиров паспорта и наличные деньги?
Какие же доказательства? – отвечает бортпроводница. – Эти инструкции я получила по телефону.
– То-то и оно! – победоносно говорит Блаватский. – Нет никаких доказательств, что вы действительно их получили.
Я говорю дрожащим от гнева голосом:
– Но нет никаких доказательств и того, что бортпроводница это придумала. Напомню вам юридическую аксиому, Блаватский. Не бортпроводница должна доказывать свою невиновность, это вы должны доказать ее соучастие.
– Но я никогда не утверждал… – начинает Блаватский.
– Утверждали! Это все могут подтвердить! Вам недостаточно мадам Мюрзек! Вы нашли теперь другого козла отпущения, теперь вы пытаетесь изобразить виновной бортпроводницу.
Робби улыбается.
– Серджиус прав, Блаватский, даже если у него есть особые причины защищать ее невиновность. Я еще раз вам повторю: все это просто нелепо, вы со своим расследованием находитесь на ложном пути! А ведь есть один факт, который сводит к нулю все ваши жалкие идейки о мнимом сообщничестве бортпроводницы! Она здесь. Она не последовала за индусом. Она с нами, на том же самолете, что и мы, и ее ожидает та же судьба.
Он произносит «судьба» с выражением безропотной обреченности, чего французское слово, за редкими исключениями, обычно не передает и которое показалось бы более естественным, если бы он сказал «Schicksal» на своем родном немецком языке. Несмотря на это маленькое расхождение между интонацией и выбранным словом, его фраза производит на всех поистине замораживающее действие, даже, я думаю, на Блаватского, который, разумеется, не может не отдавать себе отчета в шаткости своих построений.
Тогда Караман делает замечание, очень для него характерное; его не назовешь совсем неудачным, ибо то, что он говорит, в общем-то даже и верно, но оно уводит куда-то в сторону от обсуждаемого вопроса.
– Мистер Блаватский, – говорит он, вздергивая губу, – я хотел бы привлечь ваше внимание к следующему факту: никто вас не уполномочил выполнять роль следователя в отношении француженки во французском самолете. Так же как ничто не дает вам права самолично брать на себя здесь leadership[26], которого за вами никто не признаёт.
– Я, как и все, имею право задавать вопросы! – говорит Блаватский; его глаза гневно сверкают, но при этом он замечательно владеет собой, и ему даже удается в какой-то мере сохранять добродушный вид.