Он обводит глазами наш круг и неторопливо продолжает, тщательно, с каким-то безразличием выговаривая слова:
– Я вынужден изменить свои планы ввиду непредвиденного обстоятельства: в пилотской кабине никого нет.
Это вызывает у всех сидящих в салоне некий шок, что выражается поначалу гробовым молчанием, затем сумбурными всплесками возгласов, которые раздаются со всех сторон и в которых звучит недоверие, тревога, растерянность. За этим половодьем слов индус наблюдает молча, с презрительной миной, которая представляется мне довольно лицемерной: сам-то он оставался в кабине пилота добрых две минуты и у него было достаточно времени, чтобы оправиться от потрясения, которое он тоже наверняка пережил, обнаружив отсутствие экипажа. Очень легко при этих условиях процедить небрежное «я весьма раздосадован», тогда как мы здесь, в салоне, буквально все ошеломлены.
– Но это же невероятно! – говорит Блаватский так громко, что сразу устанавливается тишина. – Военные самолеты, управляемые по радио с земли, я видел, но самолеты дальних пассажирских рейсов, пилотируемые таким образом, – никогда!
– Так же как и я, – говорит индус. – Но, может быть, вы, джентльмены, хотели бы направить кого-нибудь из своей компании для осмотра пилотской кабины?
– Предлагаю поручить это мне, – говорит Пако. – Я служил в авиации во время войны.
Индус поворачивает к нему голову.
– В каком качестве?
– Я был радистом.
– Превосходно. Действуйте, мистер Пако. Лично я не нашел в кабине ничего похожего на радиоаппаратуру.
Пако, руки которого по-прежнему лежат на подлокотниках кресла, глядит поочередно на обоих воздушных пиратов. Индус что-то тихо говорит своей ассистентке. Потом жестом разрешает Пако встать.
Пако исчезает за занавеской кухонного отсека, а индус спрашивает на хинди свою помощницу, как мы себя вели.
– Осторожно, – отзывается она, – не говори на хинди. Этот хряк, – дулом пистолета она указывает на меня, – все понимает.
Она говорит это, конечно, на хинди, дабы я знал, кто я такой. Оказывается, я хряк, а миссис Бойд – старая свинья.
– Ах вот как, – говорит индус по-английски и злобно усмехается. – Джентльмен понимает хинди?
Но в слово «джентльмен» он вкладывает столько иронии, что выражение, употребленное в мой адрес его спутницей, кажется мне теперь почти дружелюбным.
Индус продолжает насмешливым тоном, угрюмо уставившись на меня с враждебностью, которой он и не думает скрывать:
– Как любезно с вашей стороны, что вы дали себе труд выучить язык, на котором говорит цветное население!
Он произносит эти слова как бы нехотя, стиснув зубы и без малейшей тени юмора.
– Но, – говорю я, ошарашенный столь недоброжелательным ко мне отношением только из-за того, что я говорю на его языке, – но разве я сказал, что индусы принадлежат к цветному населению?
– Вы это думаете, – говорит он прокурорским тоном.
– Я думаю, что какая-то разница в цвете кожи между нами есть, но не придаю этому никакого значения.
– Вы очень добры, – неприязненно говорит индус и отводит глаза в сторону.
Я гляжу на него в замешательстве. Невзирая на то что Индия еще с конца второй мировой войны является страной независимой и пользуется всеобщим уважением в мире, передо мною оказался индус, причем молодой индус, настолько болезненно воспринимающий последствия колонизации (самой колонизации он даже не застал), что он вступил на путь воинствующего расизма с обратным знаком против европейцев.
Вслед за этим появляется, весь красный от затылка до подбородка, Пако, садится на свое место и, с трудом переводя дыхание, говорит:
– В кабине никого нет и нет никаких следов радиоаппаратуры классических типов.
– Вы хотите сказать, – говорит индус, – что какой-то радиоаппарат все же есть, но неизвестного вам типа?
– Какая-то связь между землей и самолетом непременно должна существовать, – говорит Пако, – иначе самолет не мог бы лететь.
– Вы пришли к тем же заключениям, что и я, мистер Пако, – говорит индус. – Все происходит так, будто Земля,– он интонацией подчеркивает это слово, и в дальнейшем все мы вслед за ним будем его употреблять, обозначая людей, управляющих нами с земли, – будто Земля отказывается от всякого диалога с нами, притом что она, в этом я убежден, прекрасно слышит все наши разговоры.
Индус говорит теперь абсолютно спокойно, без тени иронии или презрения, совершенно так, как если бы он был одним из нас. Нам почти удается забыть, что в руке у него пистолет и что его ассистентка держит нас под прицелом.
– Я не могу с этим согласиться, – дрогнувшим голосом произносит Блаватский, избирая для себя ту из своих двух лингвистических личин, которая припасена у него для серьезных бесед. – Ничто не доказывает… – продолжает он на своем тягучем английском и вдруг прерывает себя. Я замечаю, что в его серых пронзительных глазах за толстыми стеклами очков мелькает тревожное выражение. Сглотнув слюну, он с усилием продолжает: – Ничто не доказывает, что Земля слышит наши слова.
Я слушаю Блаватского, вижу, как он взволнован, и у меня создается впечатление, что он быстрее, чем кто-либо другой среди нас, – во всяком случае, быстрее, чем я, – догадался, к чему клонит индус. Он тоже произносит Земля с той же интонацией, что и индус, хотя мне трудно было бы сейчас определить, какой смысл каждый вкладывает в это слово.
– В данную минуту ничто не доказывает, – говорит индус самым вежливым тоном. – Но очень скоро нам предстоит это выяснить.
Блаватский вздрагивает, и индус понимающе смотрит на нас. В его голосе проскользнула металлическая нотка, но, что касается меня, я все же не понимаю, почему его фраза показалась Блаватскому столь угрожающей. Индус поворачивается к Пако.
– Кроме отсутствия радио, вы заметили в пилотской кабине что-либо необычное?
– Я не знаю, – говорит Пако, и на его гладком черепе опять выступают крупные капли пота, – я не знаю, что должна представлять собой обычная кабина в самолете, управляемом на расстоянии. Щиток приборов показался мне почти пустым, но это, в конце концов, естественно, поскольку не предусмотрено, чтобы кто-то в кабине на эту доску смотрел. Но чего я никак не могу объяснить – это назначения маленького красного сигнала, который постоянно горит в центре приборного щитка.
– Оптический указатель? – спрашивает индус. – Сигнал тревоги?
– Но тревоги для кого? – говорит Пако. – Пилота ведь нет.
– Я тоже обратил внимание на этот красный сигнал, – говорит индус.
Правильные черты его смуглого лица утрачивают неподвижность, в них проскальзывает беспокойство. Но лишь на малую долю секунды, и вот он уже вновь обрел свою невозмутимость, как будто опять натянул на себя привычную маску. Наступает тягостное молчание, и чем дольше оно длится, тем оно тяжелее давит на нас. И дело, наверно, не в том, что у нас нет желания сообща обсудить свою участь, а в том, что глаза индуса заставляют нас молчать. В отличие от своей спутницы, чья злоба мгновенно доходит до предела, он обладает способностью, как реостат, произвольно увеличивать напряжение своего взгляда. Но мое сравнение с реостатом верно лишь наполовину, ибо у индуса одновременно изменяется и выражение взгляда.
– Я не посвящен в тайны Земли, – говорит индус со своим изысканным английским выговором, – и поэтому мне неизвестно, куда она намеревается препроводить вас.
– Ну конечно же, в Мадрапур, – говорит Караман.
Караман несколько бледен, как, должно быть, бледен и я и как бледны мы все, за исключением Пако, чья лысина еще больше побагровела. Но Караман по-прежнему чопорен, его волосы тщательно прилизаны, галстук на месте, и все так же подергивается вместе с бровью уголок губы.
– Мой дорогой мсье, – говорит индус, – я родился в Бутане. И с полным знанием дела могу вас заверить, что на восток от Бутана нет и в помине какого-нибудь государства, которое называлось бы Мадрапуром. Мадрапур – это миф, плод богатого воображения каких-то мистификаторов. Никакого ВПМ не существует. Нет ни малейших следов нефти в этих местах. Как нет и намека на четырехзвездный отель, якобы стоящий на берегу некоего озера, – я очень огорчен, что вынужден разочаровать этих дам.