А я гляжу на бортпроводницу и, глядя на нее, размышляю обо всем, что только что произошло, – о том, что пассажиры были гораздо больше возбуждены инцидентом с Пако, чем предшествовавшей этому дискуссией о Мадрапуре, хотя она-то и должна была представлять для нас интерес, поскольку под вопросом оказался самый факт существования страны, в которую мы все направляемся. Но нет, мы уютно устроились в креслах и, искренне убежденные в том, что подобные несуразицы приключаются только с другими, предпочли поскорее развеять все, что могло бы заронить нам в души сомнение относительно конечной цели нашего полета.
Другой парадокс: тогда как обычно в самолете время ничем не заполнено, а человеческие контакты ничтожны, здесь мы с самого начала полета живем весьма интенсивной общественной жизнью, разнообразной и бурной. Столь оживленная атмосфера, как я уже отмечал, стала возможной благодаря круговому расположению кресел. Но вопрос, которым я теперь задаюсь, идет несколько дальше: всего-навсего «стала возможной» или именно этим расположением и вызвана?
Я не хотел бы показаться вам слишком заумным и сложным, но фигура круга для меня чрезвычайно важна. Я не рассматриваю ее в том смысле, в каком это делают буддисты, для которых круг символизирует колесо времени, где вещи вовлечены в вереницу нескончаемых превращений и души переселяются из тела в тело, пока не очистятся, и тогда они выйдут из колеса и познают наконец покой.
Для меня круг – это сообщество мужчин и женщин, частью которого я являюсь и проблемы, усилия, надежды которого я разделяю. Счастье для меня – быть вместе со всеми. Другого счастья, по-моему, нет.
Вот почему я сожалею, что мы, проявив склонность к манихейству, столь поспешили превратить Мюрзек в нашего врага. Правда, мы не исключили ее из круга физически. Да и как, впрочем, могли бы мы это сделать? Но в нашем сознании Мюрзек уже заклеймена, изгнана, брошена в гетто. Словом, стала для нас козлом отпущения. А это суд скорый, и меня коробит его неправедность.
Нужно сказать, что Мюрзек и пальцем не пошевельнула, чтобы нас обезоружить. Она могла хотя бы посидеть тихонько, чтобы о ней немного забыли, могла помолчать. Но нет! Она снова высовывается! У нее просто мания во все встревать! Она считает своим долгом наводить порядок в чужих делах.
Ей наплевать, что ее вмешательство всегда бывает невпопад и вызывает у окружающих только скрежет зубовный.
Когда мадам Эдмонд уничтожала Пако, это было, конечно, зрелищем малоприятным. Но у мадам Эдмонд было хоть то извинение, что на этот шаг ее спровоцировали. Почему же теперь, едва успев вырваться из ее когтей и вконец обессилев, бедняга Пако, мечтающий лишь о том, чтобы его оставили в покое и позволили в уголке зализывать раны, – почему он должен снова с ужасом видеть, как, плотоядно обнажив свои желтые зубы, Мюрзек свирепо набрасывается на него с явным намерением растерзать его в клочья?
– Мсье, – говорит, ко всеобщему удивлению, Мюрзек, когда мы уже предвкушали возможность насладиться наконец минутой покоя после мучительной сцены, в которую нас втянула мадам Эдмонд, – я почитаю свои долгом спросить у вас, верны ли те факты, которые сообщила относительно вас эта особа.
– Но, мадам, – говорит, выпучив глаза, пунцовый Пако, – вы не имеете права задавать мне подобные вопросы!
– Во всяком случае, я отмечаю, что вы не ответили мне. А также не опровергли утверждений этой особы.
Тут мадам Эдмонд, дважды отмеченная званием «особа», начинает смеяться и, наклонившись к Робби, своему новому соседу, говорит ем вполголоса:
– Какая дура!
Я с удивлением отмечаю, что с Робби она уже успела помириться и они напропалую кокетничают друг с другом, будто ведут какую-то сомнительную игру. Я думаю, для обоих есть нечто успокаивающее в мысли, что они никогда не переспят друг с другом.
– Во всяком случае, – огрызается Пако, – это вас не касается. Речь идет о моей частной жизни.
– Ваша частная жизнь, мсье, – заявляет Мюрзек напыщенным тоном, – ныне предана гласности, и вы сами должны сделать из этого необходимые выводы.
– Какие выводы? – говорит остолбеневший Пако.
– Как это «какие»? – с грозной настойчивостью продолжает гнуть свое Мюрзек, останавливая на Пако неумолимый синий взор. – Но это же очевидно! Если у вас еще осталась хоть капля нравственного чувства, вы должны понять, что вам среди нас не место.
По салону пробегает вздох изумления, и все глаза устремляются на Мюрзек.
– Что? Что? – взрывается Пако. – Вы, наверное, спятили? Где же прикажете мне сидеть?
– В туристическом классе, – отвечает она.
– Отправляйтесь туда сами, – в ярости говорит Пако, – если мое присутствие вас стесняет!
– Конечно, стесняет, – говорит мадам Мюрзек, и ее глаза сверкают синим огнем на желтом фоне зубов и кожи. – Я спрашиваю, кого оно не стесняет после того, что мы узнали?
– Меня, например, – на удивление небрежно цедит миссис Банистер (урожденная де Буатель), лениво глядя на мадам Мюрзек.
– My dear! – восклицает миссис Бойд, вздымая вверх руки. – You don't want to argue with that woman! She is the limit![12]
– Вас, мадам? – говорит Мюрзек с видом королевы из классической трагедии (в довершение всего играет она фальшиво, как это часто бывает с актерами на ролях «злодеев»: не имея перед собой подходящей «натуры», на которую можно было бы опереться, они прибегают к ложному пафосу).
Миссис Банистер довольствуется утвердительным кивком, сохраняя при этом, наподобие гимнаста во время передышки, позу полного расслабления. Мюрзек ощущает или, вернее, чует носом, какая хорошо рассчитанная сила таится за этой небрежностью, и она, несмотря на все свое безрассудство, колеблется. Что и говорить, теперь перед нею противник неизмеримо более опасный, чем бедняга Пако.
В наступившем молчании миссис Банистер поднимает кверху свои прекрасные раскосые глаза и словно по чистой случайности опускает их на Мюрзек. Удивившись, как если бы она вдруг обнаружила на ухоженных аллеях парка в замке своего отца кучку нечистот, она улыбается. Понадобились долгие века полного социального господства, чтобы выработать улыбку де Буателей. Но результат того стоит.
Нужно сказать, что у миссис Банистер вдобавок ко всему тот тип лица, которому, кажется, самой судьбой предназначено излучать внутреннюю гордость, – глаза, как и брови, поднимаются к вискам, очень черные зрачки и почти монголоидного рисунка веки, унаследованные, возможно, от далекого предка, который в поисках приключений отправился некогда на Дальний Восток. Все вместе напоминает маску японского воина и придает миссис Банистер ту природную надменность, которой она, опытная актриса, очень умело пользуется. Ничего общего с несколько механической гримасой Карамана, здесь все гораздо тоньше. Улыбка презрительная, но не сама по себе, а вследствие того, что она вобрала в себя презрительность других черт лица, особенно глаз.
Под воздействием этой мимики – на что миссис Банистер, разумеется, и рассчитывала – лицо у Мюрзек резко меняется; колер его из светло-желтого становится темно-желтым. И, забыв всякую осторожность, Мюрзек пригибает голову, бьет копытом о землю и кидается в бой.
– Вероятно, у вас имеются особые причины, – свистящим голосом начинает она, – заставляющие вас быть снисходительной к этому господину!
– Ну, конечно, имеются, – говорит миссис Банистер, поочередно одаривая всех очаровательной в своем простодушии улыбкой. – И вот вам главная из них: я не очень поняла, в чем же его упрекают. Я, например, не знаю, что такое «малолетки». Но вы, мадам, в этой области, несомненно, опытнее меня и, вероятно, могли бы меня просветить?
Мюрзек молчит. Как она может признать себя «в этой области» более опытной, чем ее противница? Что касается мужчин правой половины круга, они тоже молчат, считая неловким в присутствии Пако (по голому черепу которого снова обильно струился пот) объяснять значение этого термина. Тем не менее миссис Банистер переводит с одного на другого свой вопрошающий капризный взгляд, заставляя при этом всех нас ощутить, с какой снисходительной благосклонностью она осыпает нас своими милостями.