Булат Окуджава
Упраздненный театр. Стихотворения
© Окуджава Б. Ш., наследники, 2019
© Искандер Ф. А., предисловие. Наследник, 2019
© Куллэ В. А., предисловие, 2019
© Бойко С. С., комментарии, 2019
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
* * *
Надежному и неизменному другу президенту Третьяковского общества Виктору Михайловичу Бехтиеву с благодарностью и любовью
Воздух языка
Большие поэты безошибочно определяются по единственному критерию – по тому следу, который они оставили в языке, посредством которого творили. След этот может впечататься в язык поэтический, отозваться в голосах последующих аукающихся стихотворцев, а может – высшая и редчайшая честь – стать составной частью самого языка, народной речи. И тогда то, что некогда было дымящимися, обжигающими строками, призванными запечатлеть слепок души пишущего индивидуума, – переходит во внеличностную языковую субстанцию, в тот воздух языка, посредством которого все мы не только объясняемся друг с другом, но и попросту дышим.
«О стихах я не говорю: половина – должны войти в пословицу» – эта знаменитая характеристика из пушкинского письма А. А. Бестужеву относится к бессмертному «Горю от ума» Грибоедова. Но многие ли, даже из признанных классиков XIX века, могут похвастаться тем, что надышанные ими языковые формулы стали частью языка столь органичной, что источник – авторство – для говорящего уже не важен? Ну, конечно, сам Пушкин. Ну, бессмертный И. А. Крылов. Почитай – всё… От прочих, даже величайших, поэтов остались все-таки стихотворные строки, авторские цитаты – но не летучие формулы, не неделимые атомы фразеологем, подобные неделимым библейским выражениям («блудный сын», «бесплодная смоковница»), пронизывающим массив русского языка.
В поэзии XX века бесспорное лидерство по части «крылатых слов» принадлежит Булату Окуджаве. Утверждаю это спокойно и уверенно, даже с оглядкой на титанов поэзии «серебряного века» – их строкам, самым гениальным, похоже, всегда не хватало смирения и мудрости для того, чтобы стать органической частью народной речи. «Песни Булата Окуджавы, – писала уже через год после ухода поэта Мариэтта Чудакова, – явились камертоном и для современной ему и последующей лирики, и для интонационной атмосферы времени». Это, об ту пору еще подразумевавшее полемику, заключение ныне перекочевало из области литературной критики в область самоочевидного литературоведческого тезиса. В отличие от прочих стихотворцев, стремившихся вписаться в воздух эпохи, Окуджава этот воздух творил в наиболее прямом и строгом смысле слова – подобно тому, как творил его раз и навсегда избранный недосягаемым ориентиром Пушкин. Это нам по сей день кажется, что он лишь подслушал, озвучил, уловил нечто носящееся в воздухе. С возрастанием временной дистанции эта иллюзия, боюсь, будет лишь углубляться.
Ныне в стране не то что дня – часа не проходит без того, чтобы где-нибудь в газетном заголовке, по радио или на TV не прозвучала (пусть искаженная либо неосознанная) цитата из Окуджавы. Я уже не говорю о повседневной бытовой речи. Не говорю о мириадах звукозаписей и попросту задушевных мурлыканьях под гитару… Строго говоря, вот она, высшая награда для стихотворца – народность в чистейшем беспримесном виде.
Народность, наглядным символом которой стала скорбная толпа, стоящая на Арбате под дождем в очереди к Театру Вахтангова.
Годы, отделяющие нас от кончины Булата Шалвовича, обозначили и укрупнили масштаб утраты. Любовь и горе плохо способствуют пониманию. Тогда, в черном июне 97-го, растерянность была практически повсеместной. Люди, месяцами друг с другом не общавшиеся, созванивались, уточняя уже не имеющие значения подробности, сокрушенно бекали и мекали в трубку: «Что же теперь будет?..» Нечто подобное до того происходило разве что после недавней смерти Иосифа Бродского.
После смерти, по слову Довлатова, началась история. Уход Окуджавы стал личной утратой не только для близких и друзей, не только для коллег по цеху, но для всей его необъятной аудитории. Неисчислимые отклики на его смерть были удивительно искренни, и при этом удивительно сходны. Люди разного возраста, убеждений, различного житейского и эстетического опыта, знавшие Окуджаву близко либо вовсе его не знавшие, повторяли практически одно и то же: «Совесть, благородство и достоинство»…
Цитированное бесспорно и, в силу своей очевидности, не приближает, но отдаляет нас от понимания уникальной роли Булата Окуджавы в истории нашей поэзии второй половины XX века. Нравственные уроки Окуджавы могут быть унаследованы; они, собственно, наследуются бесчисленными благодарными читателями и слушателями. Моцартианская тайна его поэзии – вне толкования. Об эту гармонию обломает зубы не то что алгебра, но любой структурный анализ. Тайна Окуджавы сопредельна не поэтическому инструментарию, но самой природе лирики, ее небывалому качеству, явленному не только его песнями, стихами и прозой – но самим устройством личности поэта. Творчество Окуджавы – едва ли не идеальное подтверждение мысли Иосифа Бродского об антропологической функции поэзии.
«Наверное, его душа уже обрела покой и блаженство там, в небесном Арбате», – писал вослед уходящему Владимир Уфлянд. Понятия «Арбат» и «Окуджава» настолько слились в нашем сознании, что уже невозможно различить: Арбат ли стал сердцевиной лирики Окуджавы, самым заповедным уголком его души, – либо Окуджава стал душой запечатленного, озвученного и воссозданного его гением небесного Арбата. Так что пора все-таки обратиться к биографии.
Булат Шалвович Окуджава родился 9 мая 1924 года в Москве на Старом Арбате. Позже он любил рассказывать, что грузинские друзья называют его «грузином московского разлива». Отец, Шалва Степанович, был членом большой семьи Окуджава, из которой вышло немало революционеров-романтиков ранней героической поры. Мама, Ашхен Степановна Налбандян, также с юных лет отдала себя революционной борьбе. Они познакомились в начале двадцатых, когда бывшие борцы и революционеры уже начали постепенно превращаться в партработников. «Слились две реки – грузинская и армянская – перемешались их древние густые воды, не замедлив течения жизни, не нарушив привычных представлений о ней» – так многие десятилетия спустя живописал их встречу Окуджава в романе «Упраздненный театр». Эта «семейная хроника», любовно и бережно воссоздающая судьбы двух семей на переломе исторических эпох, по сей день остается неоценимым биографическим источником для исследователей его творчества. Но и – что в неменьшей степени важно – ключом (вернее, одним из ключей) к этому творчеству.
Где-то на подступах к роману, работа над которым длилась почти пять лет, Окуджава написал чрезвычайно важное стихотворение:
Хочу воскресить своих предков,
хоть что-нибудь в сердце сберечь.
Они словно птицы на ветках,
и мне непонятна их речь.
В этом стремлении «воскресить предков» вряд ли есть что-либо от дерзновенной сверхзадачи Н. Ф. Федорова – воскресить предков «во плоти». Скорее, Окуджава здесь говорит о том, что искусство (как и память человеческая, его питающая, как и любовь, его оплодотворяющая) – суть единственно доступные человеку способы противостояния смерти, распаду, хаосу.
Но вернемся к биографии. Отец Окуджавы находился в Москве на партучебе. Буквально через два месяца после рождения сына его откомандировали обратно в Тифлис. Мать осталась в Москве – она вела партийную работу на фабрике «Трехгорная мануфактура». Маленький Булат находился на попечении бабушки, однако влияние матери в его становлении не следует недооценивать. Уже на склоне жизни Булат Шалвович вспоминал: «…мама стала приобщать меня к опере с пяти лет… Почти каждый вечер мы шли в Большой театр». Возможно, в этих, почти насильственных культпоходах в оперу таятся истоки мелодизма Булата Окуджавы, удивительной чистоты его звучания, музыкальной пластики в построении строки.