Как только вдалеке мелькала фигура в солдатской форме, Пашка мчался навстречу дяде Кеше с такой стремительностью, с такой переполнявшей его радостью, будто был невесом! Дяде Кеше ничего не стоило подбросить его в воздух, расцеловать и всю оставшуюся дорогу легко нести на плече…
Но почему он не помнил тогда Сережи? Где тот был в это счастливое лето?.. Теперь уже и спросить некого…
Мать всегда говорила, что Клаша сама принесла беду своему сыну.
«Да ты поспи!.. Да ты поешь!.. Да полежи!.. Да бог с ней, со школой!.. Ты, главное, здоровье береги…»
Непонятно, как могла светлая, простодушная любовь тети Клаши подтолкнуть молодого, резкого, себе на уме, очень неглупого Сережу в бирюлевскую шпану.
Бандиты в маленьком дачном Бирюлеве были все на виду – малокозырочка, черное длинное пальто, финка, обязательно белый шелковый шарфик… И милиция их знала. И каждая тетка на рынке. И на вокзале знали… Да и вообще все соседи, все бирюлевцы – знали.
Когда Иннокентию Михайловичу донесли, что видели его сына среди малолеток, крутящихся вокруг Васьки-Зубилы и Касима-Клейменого, когда он, сорвав рубаху с сына, увидел на еще детском теле блатную татуировку, то не дрогнула его рука – в кровь, тяжелым солдатским ремнем с кованой пряжкой, безжалостно, в каком-то исступлении избил он единственного сына. Чуть не до смерти забил тринадцатилетнего мальчика – словно предчувствуя большую беду… Только Анна Георгиевна, случайно приехавшая в это время, чуть ли не силой смогла оттащить его, обезумевшего, потерявшего понимание, что и с кем он творит. Кеша был трезв, но хуже пьяного…
– Убью! Все равно убью, если не бросишь их компанию! Сколько ты там задолжал? Говори, гаденыш! Сколько?! Ну!..
Пашка знал, что Сережка уже года два-три по-крупному играл в воровских притонах. И не только в Бирюлеве! Но и в Барыбине, в Расторгуеве, в Нахабине… И считался удачливым игроком. Сережка и его, бывало, возил с собой…
– Пашка! Сиди рядом! Ты мне удачу приносишь…
И на радостях, выиграв, покупал Пашке конфеты, поил до услады настоящим лимонадом или газировкой с двойным сиропом.
Только когда Сережка совал мятые десятирублевки (уже после реформы – большие деньги!), Пашка отбивался изо всех сил. Или пускал слезу, за что подчас получал по носу…
– В деда твоего игрок пошел! – кричал Иннокентий Михайлович забившейся в угол, потерявшей дар речи тете Клаше. – Он еще и тебя прирежет! Из-за денег! С дружками своими! И отца родного тоже прирежет! Видишь, глаза-то какие! Как у рака! Ишь, молчит, звереныш! Ни слезинки!
Тетя Клаша только молча качала головой. Но когда ярость мужа снова начала разгораться от того, что Сережка не каялся, не просил прощения, она вдруг стремительно бросилась к сыну. И обняла его, закрывая от мужа всем телом, руками, грудью, плечами…
– Убивай! Убивай обоих! Не дам тебе измываться над ребенком! Уйду! Уйду с ним куда глаза глядят!
– Куда ты уйдешь? – тихо, почти про себя, снова на что-то решаясь, пробормотал Иннокентий Михайлович. – Ни тебя, ни его не надо убивать.
Анна Георгиевна, возившаяся со льдом и примочками для Сережи, резко повернулась.
– Кеша, ты что задумал?! Прекрати сейчас же…
– Что прекратить? Я вот на табуретке сижу… А мне надо в другом месте… сидеть!
– Даже думать прекрати!
От этого глухого, но грозного окрика Иннокентий даже вжал голову в плечи. Он знал, что с Анной шутки плохи.
– Давай! – Анна Георгиевна сделала шаг к нему и протянула открытую ладонь. – Давай мне! Что ты со службы принес?
Мгновение дядя Кеша как-то тупо смотрел на ее протянутую ладонь. Потом его взгляд метнулся к жене, сжимавшей в своих объятиях сына.
– Не могу-с! – с разудалым, хитрованским вызовом вдруг выкрикнул дядя Кеша. – Я за табельное оружие расписку давал! Как старший сержант! Мобилизованный в действующую армию.
Еще мгновение – и он одним прыжком оказался у входной двери. Сбросил тяжелый крюк с кованого кольца и выкрикнул:
– Да-с! Пора и действовать!
Выскочил из дома в раннюю ноябрьскую ночь. Вслед ему раздался отчаянный крик жены…
Ударилась о косяк тяжелая шайка, с какой тогда ходили в баню, рассыпался лед, полетели по всей комнате мокрые бинты – Анна Георгиевна бросилась вслед. Но, будто наткнувшись на притолоку двери, опустилась на чистую, покрытую кружевом табуретку и закрыла лицо руками.
Пашке было и жалко всех, и страшно. Он чувствовал, что над всеми – и над ним тоже – нависла чья-то злая, непонятная, опасная сила…
– Зря он все это! – вдруг сказал Сережка. – Они же его убьют!
Тетя Клаша отшатнулась от сына, словно увидела что-то незнакомое, невиданное в нем… Анна Георгиевна, секунду помедлив, тяжело поднялась с табуретки. Вся прогнулась, словно ей вступило в поясницу и, подняв шайку, начала собирать разбросанные по всей комнате медицинские принадлежности…
– Аня! Аня! Как же это?! – заплакала тетя Клаша. – Что это Сережа говорит?! Они же дети…
– Сережа правду говорит! – задумчиво сказала Пашкина мать. И уже другим, резким тоном бросила племяннику: – Давай голову! Пока йодом да прополисом обойдемся…
Сережка покорно подставил голову. Даже уткнулся ей в грудь – любимой и властной тетке. Она быстро, почти незаметно для всех, поцеловала его в макушку и сказала:
– Что ты, Клаша, кричишь? Кому ты этим криком поможешь?
Клаша обняла Сережку, словно защищая его от чего-то более страшного, чем случилось сегодня. И Сережка тихо, еле слышно, отвернув голову, заплакал…
Иннокентия Михайловича не убили в тот вечер. Мертвецки пьяный, он оказался в коломенской военной комендатуре. Его разоружили и влепили десять суток за появление в нетрезвом виде. И еще за использование табельного оружия. Говорят, он то ли палил в воздух, выйдя из вокзального ресторана, то ли стрелял в кого-то…
Но из десяти суток он не просидел и двух – всемогущий полковник Стессин, близкий к верхам военного округа, вызволил своего строптивого, но гениального бухгалтера «для исполнения крупных военно-строительных задач». Правда, сам не выпускал его из казармы еще неделю.
Может быть, это было и не зря.
К этому времени похоронили – всей бирюлевской кодлой – трижды простреленного неизвестным Касима-Клейменого…
Тетя Клаша оказалась в серьезной больнице, где ей был установлен предварительный, но грозный диагноз – лимфогранохиматоз, рак лимфатических узлов. Если бы она была постарше, то можно было бы надеяться лет на десять – пятнадцать жизни. А так… год-другой. Не больше! И то при хорошем лечении и особом питании. А откуда им взяться?
Пашкина мать увезла Сережку в Москву. Он долго не засыпал, ворочался, а наутро его уже не было.
И случайно Пашка услышал обрывок разговора родителей.
– А что я должна была делать? – спрашивала мать. – Он так и у нас что-нибудь утащит!
– Ну, считай, что нет у тебя больше племянника! – непривычно резко сказал Павел Илларионович. Помолчал и добавил жестко: – Не понимаю я тебя иногда, Анна…
Не попрощавшись ни с кем, отец ушел на работу.
– Ну что я такого сделала?! – вслед ему кричала Пашкина мать. – А если бы он каракулевую шубу унес? Или столовое серебро? Или мамину брошь? Да ей сейчас на черном рынке цена – миллион! А золотые часы! Дарственные! Да мало ли что!.. А мне еще Пашку подымать надо! А на что, спрашивается? На гроши? Что сейчас зарплата? А Ростик? Что я с ним буду делать? А?
Она словно не видела проснувшегося Павлика. Забыла, что никогда не позволяла себе кричать в их многолюдной коммунальной квартире.
– Мам, а что случилось? – спросил Паша. Он уже выбрался из своей детской американской кровати и стоял перед матерью в одной ночной рубашке.
– А ты что? Про школу забыл? Посмотри, сколько времени! – не отвечая на вопрос, раздраженно собирая грязную посуду со стола, отчитала сына Анна Георгиевна. – Марш в ванную! И не забудь помыть лицо с мылом!..
Она побросала посуду на поднос и, чуть не сбив сына, пошла из комнаты на кухню. Семь хозяек-соседок встретили ее притихшие, уткнувшись в свои кастрюли, сковородки, миски, тарелки, керогазы…