Я снова гляжу в зеркало. Как я серьезен! Словно сам Шеген. Вон какое глубокомысленное выражение лица! Это ты, Шеген? Здравствуй, дружище! Я завожу серьезнейший разговор со своим зазеркальным собеседником. Сперва мне это удается, но дальше я начинаю лукавить: мои вопросы становятся все более наступательно дерзкими, а его ответы бледнеют и делаются менее убедительны. Я готов нанести ему сокрушительный и последний удар.
«Старость и так долго живет у нас на Востоке. Зачем же оттягивать время, когда молодость вступит в свои права?» — задаю я вопрос и гордо гляжу на «Шегена», довольный собой и тем, как его озадачил. Шутка ли — «старость долго живет на Востоке»! Как свободно орудую я и пространствами и веками!
Но мой зазеркальный друг оказался тоже не прост.
«Преждевременно дав права молодости, ты сам поторопишь свою старость».
Очевидно, в том возрасте я был впечатлителен, и ответ воображаемого Шегена успокоил меня на весь вечер.
Избыток юношеской энергии давал себя чувствовать на каждом шагу. Нужно было пристроиться к какому-то делу. Я отправился в облоно.
В прохладном, только что вымытом кабинете меня принял заведующий — человек с обрюзгшим рыхлым лицом и склонностью к непомерно частым зевкам. Чисто выбритое лицо и белый чесучовый костюм подчеркивали пробивающуюся седину в его черных волосах.
— Ассалям алейкум, — приветствовал я, войдя в кабинет.
Заведующий не реагировал даже простым движением губ. Вряд ли это было педагогично. Он молча сидел, я молча стоял перед ним. Заведующий зевнул еще раз.
«Почему бы ему не сходить искупаться?» — подумал я.
— Ага[5],— решил наконец я обратиться к нему по-казахски. — Я из интерната номер первый.
— Угу… — отозвался он, не изменив положения и не взглянув на меня.
— Хочу где-нибудь поработать во время каникул.
— Гм-м… — Углы его губ опустились.
Наступило опять молчание.
— Наш детдом, ага, — продолжал я, — два года подряд был премирован за образцовую воспитательную работу. К нам отдают учиться своих детей даже многие из жителей города.
— Ну, а сам-то ты как, из этих… из бывших…
— Из беспризорников? — подсказал я. — Я был беспризорным всего три дня…
— Отметки?
— Отличник.
— Какую же ты хочешь работу?
— Куда вы пошлете. Только чтобы без отрыва от школы.
— Гм-м, гм-м… Та-ак… Сколько лет?
— Семнадцать, — приврал я для большей солидности.
Заведующий вынул из ящика стола разграфленный лист и начал про себя перечислять: курсы сельских секретарей, наборщиков, избачей и библиотекарей… парикмахеров… милиционеров… монтеров… слесарей… Отточенный красный карандаш, перенюхав своим острым носом все квадраты, остановился.
— Будешь учиться три часа в день и получать зарплату тринадцать рублей в месяц. Подходит?
— Ого! — невольно вырвалось у меня. — Конечно, вполне! — сдержав восторг, солидно ответил я, даже не справившись о выбранной им для меня профессии. Правду сказать, в этом выборе я полагался больше на облоно, а тринадцать рублей в месяц мне приветливо улыбались.
— Будущее где-то там еще, впереди, а пока ты не должен брезговать никакой работой; наша казахская пословица говорит: «Хоть ослу зад мыть, только бы с деньгами быть». Слыхал?
— Слыхал, — буркнул я и смутился. Пословица мне не очень понравилась.
— Хорошие парикмахеры тоже нужны, — сказал он.
Я просто-таки обалдел от неожиданности. Почему он решил, что я должен быть парикмахером, я не понял ни тогда, ни после.
— Иди, получишь путевку.
Я молча вышел. Во мне все кипело от злости. Ведь море казалось мне по колено. Я мог управлять чем угодно, мог командовать армией… и вдруг — в парикмахеры!
Весна поблекла, свет померк в глазах. Несколько дней за мной гонялись повестки. И наконец пятая все-таки привела меня в парикмахерскую Красного Креста.
Я шел туда, презирая себя.
Вот Шеген уже на своем пути. Многие из его сверстников также покинули стены детдома и учатся или работают на интересном деле. Среди тех, кто вышел из нашего дома и пишет оставшимся здесь ребятам, есть и моряки, плавающие в малодоступных северных водах, и геологоразведчики, бродящие с молотками в отрогах Тянь-Шаня, и техники, пролагающие дороги в пустынях. Есть даже изобретатель, которого наградили орденом Ленина за некую вещь, которая должна оставаться тайной для тех, кто не имеет к ней прямого отношения. Среди них есть и радист полярной зимовки, позывные которого с далекого Крайнего Севера ловят наши любители-коротковолновики. Ребята с гордостью показывают друг другу их письма, письма сыновей казахского народа, ставших знатными людьми необъятной Советской Родины.
Маленький тихий Бораш тоже нашел свою будущность. Он посещает музыкальную школу и успел уже стать любимцем публики даже за пределами школьных концертов. Не поймешь, что у него за голос — мужской или женский. Но когда он поет, все его слушают с какой-то своеобразной томительной отрадой. При этом он сам весь отдается песне.
Казахская народная песня — широкая, страстная, трогательная и выразительная — передает все богатство человеческих чувств: печаль и бурную радость, любовь и ненависть, отчаяние и надежду. Каждый напев еще не утратил легенды о своем происхождении. «Эту песню сложил сирота, изгнанный мачехой из дому, — утверждает народ, — эту — девушка, выданная замуж за нелюбимого богача, а эту — мать, у которой сын заблудился в горах… Эта — родилась в устах пастуха, когда он в степи спасал табун от бурана, а эту песню поет старик, тоскующий об ушедших силах и удали».
Когда поет Бораш, он не просто исполняет мотив, он видит перед собой этих людей, он весь отдается песне, горюет и радуется вместе с теми, о ком поет. Как счастлив он должен быть, когда его песни заставляют людей плакать или радостно хлопать, отбивая до боли ладони.
Он уже мечтает о том, чтобы ехать в Москву учиться в консерватории и стать настоящим артистом. А я? Пока стал парикмахерским учеником.
Меня бесплатно подстригли и выдали белый халат.
— Вытряхните, пожалуйста, простыню, потом подметите, — был первый приказ, данный мне старшим мастером в характерном, слишком вежливом и слегка оскорбительном тоне.
VII
В те времена это еще случалось: парикмахерская оказалась учреждением почти частным в начале месяца и почти государственным к его концу. Оба эти «почти» счастливо сочетались в карманах старшего мастера. Хотя у него, как и у всех остальных, на белом халате красовались два кармана, но один из них был государственный, а другой строго собственный. По какому принципу и какая часть нашего заработка попадала в тот или другой из его карманов, это знал он один. Но сколько каждый из нас, учеников, терял в форме «вычета» за свою неопытность, это знали также и мы.
Катюша — кассирша, к которой должна была поступать выручка «государственного сектора», — в первую половину месяца являлась за час до окончания работы, чтобы принять от мастера его левый карман и выписать чеки задним числом. Избалованная свободой, Катюша иногда не имела времени на то, чтобы разнообразить талоны, и выписывала чеки на одну только стрижку, по числу полученных ею рублей.
— Ты совсем уж стал парикмахером, Костя! — как-то сказал старший мастер. — Сколько сегодня побрил?
— Я сегодня не брил никого, — вызывающе буркнул я.
— Как так? Я видел.
— А вы проверьте по чекам.
— А-а… — Он криво и понимающе усмехнулся и заискивающе дружелюбно похлопал меня по плечу. — Ты догадливый малый! Ну что же, ничего. Кто их там проверяет… нынче стриг, завтра будешь всех брить.
— Значит, ножницы завтра не приносить?
— Вот задира! Тебе-то что? Ты получишь характеристику и зарплату… Пойдем, угощу тебя пивом!
Я с негодованием отверг это предложение и сказал мастеру несколько обидных, но справедливых слов.
Прошла уже под моими руками первая тысяча щек, голов, подбородков, затылков… Иные из них, случалось, бывали испорчены.