Это стремительное и уверенное движение к морю нашего теплохода, несущего на бортах имя родной республики «Казахстан», кажется мне символичным.
— Казахстан! — наслаждаясь певучими звуками этого слова, вслух повторяю я.
С верхней палубы теплохода он расстилается перед моим взором, как бескрайний степной океан.
— Казахстан!
Его аулы, его табуны… Вот постройки новой железной дороги. Вот в пустой степи, рыча, вгрызаются в землю экскаваторы, и сплетенные из стального кружева подъемные краны вытягивают свои длинные шеи. Вот в дикой степи поднимаются высокие здания, скрытые строительными лесами. Да, Казахстан — это великая стройка. Мы строим за себя, за отцов, за дедов и прадедов, мир их душе!
Вплотную к реке по правому берегу зеленеют прямоугольники огородов русских поселков. Слева бегут казахские степи с колхозными аулами, с бесчисленными табунами коней, с удивленно торчащими там и здесь верблюдами.
Пароход везет в низовья зерно, замысловатые и непонятные части каких-то машин, двух темно-серых ахалтекинцев и двух одногорбых великанов верблюдов.
— Ну и кони! Весь мир на них можно объехать! — восторгается молодой казах. — Весь мир! А ты дальше Уральска бывал? — поддразнивает товарищ.
— Нет, ты вот на кого посмотри! Вот, гляди! — восклицает третий казах, с восхищением глядя на величавые «корабли пустыни». — Сорок дней по горячим пескам без глоточка воды, без единой травинки!
— Наши, туркменские, — вмешался попутчик в огромной белой бараньей папахе.
— Как так ваши? — поднялся человек в черном бархатном бешмете.
— Конечно, наши.
— Как же ваши? Нашего колхоза верблюды! Я председатель колхоза «Кайракты»!
Он назвал наш колхоз, и я сразу насторожился.
— Вот чудак! Да откуда они родом? — возражает первый.
— А, родом! Ну, родом-то, может быть, и ты из казахской земли, откуда-нибудь с Боз-Аты, а на самом деле только туркмен!
— Ну и что ж? Ты, может, тоже родился в туркменской долине Сорока колодцев, а по всему видать, что ты только казах!
— А ты почем знаешь, откуда я?
— А ты почем знаешь?
Они рассмеялись, поняв, что оба они родились на тех землях, которые издавна заселены обоими народами и в течение веков были предметом раздора между ними, а теперь превратились в место тесного дружеского слияния двух культур.
Вот уже они сидят на полу, и каждый развязывает свой ковровый хурджун[6].
— Кушай, кушай, мой дорогой туркмен!
— Пей, пей, пожалуйста, мой дорогой казах!
Я представляю себе их спускающимися верхом с двух сторон к степному колодцу лет двадцать тому назад. Между ними встали бы века дикой вражды, реки крови, пролитой за чужие обиды и за чужую пустую, ненужную славу. Пустыни и степи были бы недостаточно широки для того, чтобы этим двоим мирно разъехаться. В богатом свежей водой колодце оказалось бы слишком мало воды для них и их коней. Сперва они обменялись бы насмешками и оскорблениями, потом взялись бы за дубинки.
Теперь сидят они рядом, беззлобно шутят, вместе смеются над тем, из-за чего прежде схватились бы насмерть.
Я наблюдаю за ними и жду, когда они возвратятся к теме «только казах», «только туркмен». Если в них уже нет и следа этой дикой старинной вражды, то что же означают их слова?
Я понял это, лишь вслушавшись в дальнейший разговор: быть «только казахом» или «только туркменом» означало уметь делать только то, что умели делать отцы и деды, то есть быть владыкой степных табунов и покорным подданным степи. Но обоих это уже не могло удовлетворить.
— Вот погляди, что сложено там, — говорит казах. — Машины! А что за машины, что с ними делать, не знаем ни я, ни ты.
— Верно! — вздохнул туркмен. — Глаз видит, а ум не берет. Или вот — забрался на пароход, двенадцать рублей заплатил, а как, почему он идет, не знаешь!
Сокрушенно причмокнув языками, они с огорчением покачивают головами. Меня восхищает то, что оба они не хотят оставаться тем, чем были их деды. Меня тянет к ним, как магнитом, и я подхожу к ним.
— Вот они должны все знать, — указал на меня казах, который назвал себя председателем нашего колхоза «Кайракты». Что-то знакомое, но забытое было в его лице, хотя эти нависшие усы и серебристую седину я видел в первый раз. И вдруг, представив себе его без усов, я узнал в нем милиционера, который когда-то доставил меня в детдом, а в день нашего отъезда снова встретился с Шегеном, когда мы прощались с городом.
Я с благодарностью схватил его за руку.
— Э! Э! Э-э! — вот единственное, чем прерывал он мой подробный рассказ о благородных стремлениях и подвигах моего друга и, когда я закончил, воскликнул — Эх! Вот ведь каким ты стал нынче! Не зря я старался!
Он обнял меня и прижался влажной щетиной к моему лицу.
— Ты въедешь в колхоз на этом ахалтекинце! — сказал он, видно желая погордиться мной, как произведением собственных рук.
— Нет, ведь я еду к матери в Гурьев, — огорчил я его.
«Казахстан» дал широкий круг по воде и пристал к берегу. Бывший милиционер, теперь председатель колхоза, стал выводить своих породистых лошадей и верблюдов.
В толпе, ожидавшей у пристани, промелькнула фигура молодой женщины с ребенком и рядом синяя кепка, плотно надвинутая на голову щупленького мужчины. Я вздрогнул и замер у выхода. Два встречных потока людей двигались с парохода и на пароход, толкая меня и бранясь за то, что я встал не на месте. Многоголосая толпа пассажиров, напирая на выходящих и, словно в водовороте, крутя юную мать с ребенком, ворвалась на нижнюю палубу. Женщина поднимала ребенка почти над своей головой, спасая от напора толпы, малютка беспомощно попискивал. Муж, оттертый толпой от женщины, что-то издали кричал ей. Огромный тюк на мощной спине входящего пассажира прижал молодую мать к стенке. Я оттеснил тюк в сторону, высвободил женщину и взял из ее рук ребенка.
— Господи, ты ли, Кайруш? — Она сразу узнала меня.
Раскрасневшаяся, пышущая всей свежестью молодости, она была изумительно хороша. В детстве Акбота была пухленькой, широколицей, с мягким носиком и твердыми кулачками. Теперь лицо ее из кругленького стало овальным, нос приобрел благородную прямизну, сама она похудела и стала стройной.
Черные глаза ее взглянули в упор на меня. Я молчал, опустив глаза.
— Кайруш, это ты? — переспросила она уже неуверенно.
— Видишь сама, Акбота…
— Ведь говорили, что ты превратился в Костю…
— А разве тебя нельзя назвать нежно — Бота?
— Но говорили, что ты никогда не приедешь в аул, что ты бросил мать, — сказала она, с упреком глядя на подошедшего мужа.
Я понял, что именно от этого низколобого, неприятного человека и пошли эти слухи. Я был готов раздавить его тут же. Он, видно, тоже понял меня, глаза его воровато забегали по окружающим лицам, он поспешно поставил на палубу свой чемодан и мешок, взял у меня ребенка и передал матери. Потом, подняв свои вещи, мотнул раздвоенным подбородком вперед и крикнул:
— Эй, катын[7], пошли!
— Какой маленькой куколкой была ты, Бота! — тихо сказал я.
— Эге, опоздал ты этой куколкой забавляться! — внезапно крикнул мне в самое ухо ее муж и поспешно скрылся за поворотом. — Эй, катын! — послышался снова его окрик.
Акбота сдержанно сверкнула глазами, молча пожала мне руку и покорно пошла за ним.
Она раньше меня достигла своих двадцати лет!
Я ехал один в четырехместной каюте. Идя к себе, я увидел, что туда же впускают Акботу с ее мужем. Я решил остаток пути провести на палубе и больше не встретил ее ни разу. Изредка до меня доносился детский плач, тогда я переходил на другой борт. Если я замечал сухопарую узкую спину тщедушного повелителя Акботы, я искал себе новое место.
IX
В юном возрасте видишь так много, что не сразу можешь во всем разобраться. Впечатления захватывают тебя, как набегающие одна за другой волны. Ты натыкаешься все на новое и на новое, и каждый раз непременно тогда, когда мысли твои еще заняты чем-то предшествующим. А мысли твои никогда не бывают свободны, потому что пищей для них служит все, на что бы ты ни взглянул. Молодой ум все хочет обнять, все познать и освоить и хватает все жадно и поспешно, чтобы не опоздать схватить следующее, что попадается на его пути.