Сергей превратил свой отдых в мучение. В одной из занятых нами деревень немцы бросили много разных награбленных вещей, в том числе холст, кисти и краски. Это разоблачило слабость нашего землемера. Сережа оказался любителем живописи. Эту страсть он открыл в себе только тогда, когда уже учился в техникуме. У него на руках после смерти отца в это время оказались мать и две маленькие сестренки. Надо было их содержать, и он не имел возможности поступить в художественную школу. Увидев кисти и краски, он стал сам не свой, и хотя нам в те дни представлялось, что наступление наше не утратит взятого темпа до самого Берлина, он все-таки захватил с собой эти вещи.
Теперь он расплачивается за это. Отдых достается ему тяжелее боев: он сидит перед холстом с утра до ночи.
Первую из его картин мы единогласно одобрили и подарили ее директору курорта, где сейчас расположилась вся наша часть на отдых и для пополнения.
На этом полотне Сергей написал картину бегства немцев. Широкий степной пейзаж, и повсюду, как блекло-зеленые тыквы, валяются немецкие каски со свастикой. На переднем плане — мертвая голова с темными провалами глазниц и эмблемой смерти на каске, а перед ней сидит ворон, словно желая убедиться, что тут на его долю глаз больше не осталось. Воровато косясь на голову и на ворона, сгорбленные, закутанные во что попало, скользят в стороне тени немецких солдат, живо напоминающие бегство французов в 1812 году.
Сергей тотчас же взялся за вторую картину, которая пока еще не окончена. Володя, пристроившись за спиной художника, критикует его.
— Что это за символизм? Утренние лучи всегда сперва падают на вершины гор. Ты что — позабыл, как они горят на снежных вершинах? Как застывшие молнии!
— Ну, ну, хорошо. Этот пункт признаю, — соглашается Сережа.
— А это не признаешь? — вызывающе указывает Володя концом кисточки на знакомое всем нам ущелье над Тереком. — Не признаешь?
Сергей обращает к нам взоры, словно прося поддержки против безжалостного критика, который считает его реализм символизмом.
— При чем тут толпа оборванцев и нищих? — спрашивает Володя.
— А пленные, помнишь?
— Долой с картины гитлеровцев! Чего ты за них уцепился? Ты наших ребят изобрази! Чтобы солнце в глазах сияло, чтобы шли вперед!
Мы все принимаем посильное участие в творческих страданиях бедного художника: одному не нравятся краски, другой хочет всю нашу жизнь на Кавказе, всю эту зиму выразить на одном полотне.
Темой этой картины, которую мы ему задали, было «Прощанье». Это мы сами, наш взвод, перед тем, как весь фронт рванулся вперед в наступление. Терек — крайний рубеж, который мы долго удерживали в руках.
Мы узнаем на картине бурную реку, скачущую с камня на камень. Она стала в те дни нам сестрой, эта своенравная дочь двух седых стариков — Казбека и Каспия. Мы любили ее и берегли от врага. Эти утесы нам были братьями, они защищали нас своими каменными плечами от пуль и снарядов.
Даже в боях наша молодость не покинула нас. В каменных складках гор мы читали те строки, которые в них же некогда вычитал Лермонтов. Мы слушали в песне Терека те слова, которые в ней же когда-то подслушал Пушкин. Мы решили, что наш любимый поэт стоял вот на этой кроваво-черной скале и задумчивый взгляд его скользил от тех серебристых вершин к этой темной угрюмой теснине.
Это было в день Нового года. Наша часть вышла вперед и продвигалась с боем, а нам приказали ждать особых указаний. Мирошник был вызван в штаб, к командиру дивизии. Наш взвод остался в ущелье у горной дороги. Первые два отделения расположились пониже, а мы находились на площадке возле темной скалы.
Володя, окончив чтение «Мцыри», спустился к реке и черпнул стальной каской воды из Терека.
— Какой был могучий поэт! — провозгласил он.
— Позднее открытие, — сказал Гришин, — мы это слыхали раньше.
— Чудак! То слыхали, а здесь ты видишь это своими глазами!
Мы провели здесь целую зиму и не смогли ощутить всего этого. Теперь нам было достаточно часа, чтобы почувствовать поэтический Кавказ Лермонтова. Радость ночной победы, прекрасные сводки Совинформбюро, сознание, что мы идем в наступление, — все это делало нас счастливыми и молодыми, и то, что с детства жило в наших сердцах, но в тяжелых боях позабылось, теперь оживало. Мне самому пришлось впервые узнать стихи Лермонтова в переводе Абая, но для меня они звучали так же, как для других по-русски. Поэты перекликались через пространства, через долгие десятилетия. Если их созвучие так глубоко отзывалось в народных сердцах, оно было рождено в судьбах народов.
Сергей молча поднял из кучи трофеев штык и на темном камне скалы начертил им портрет поэта. Мы видели в первый раз его ловкость в этом искусстве и поразились.
Наметив царапинами только контуры, он стал их высекать на камне. Тогда я и Володя стали одновременно писать на отшлифованном дождями утесе те слова, которые каждый из нас хотел оставить на память Кавказу. Мирошник не возвращался. Мы продолжали свое дело молча и сосредоточенно, как бы совершая какой-то священный акт.
Когда я, закончив писать, подошел к Володе, он тоже ставил последнее многоточие. Я прочел, может быть несколько искажая слова, но сохраняя смысл:
А Терек прыгает, как львица,
С косматой гривой на хребте,
И быстрый гад. и зверь, и птица,
Кружась в лазурной высоте,
Глаголы вод его внимали…
Ничего удивительного не было в том, что на другой стороне скалы оказался нацарапан на казахском языке сделанный Абаем перевод этих самых строк. Чтобы доставить мне удовольствие, Володя стал читать по-казахски, спотыкаясь на каждой букве:
Асау Терек долданып, буырканып,
Тауды бузып, жол салган тасты жарып…
Да, Лермонтов оставил глубокий след в душе и творчестве казахского поэта. Не только переводы, но и оригинальные стихи Абая веют тем же величием:
Я с вершины скал
В мир слова кричал.
Эхо мне отвечало вдали…
Теперь перед нами был не простой утес. Это стояла священная скала с портретом и словами великого Лермонтова, к которой враг уже не подойдет. На ней я оставил имя Абая. Она стоит, как пограничный столб, на той крайней точке, куда доходили немцы. Она будет стоять, как память о том месте, откуда под новый, 1943 год они начали свое отступление, быстро перешедшее в бегство.
Я вспомнил свою пограничную службу и полосатый столб, который я охранял. Там тоже резво струилась река, прыгая с камня на камень. Оттуда тогда поднимались угрозы. Мыкола Шуруп, который по-прежнему охраняет ту же границу, писал мне всего месяц назад, что и он ожидает с часу на час, когда придется ему испытать свою боевую удачу. Если бы волны немецкого наступления не разбились об эту скалу, а пошли бы дальше, те болванчики с дедовскими кривыми саблями кинулись бы на Мыколу. Но сейчас Михаил Иванович Ревякин считает, что «этот исторический вариант исключен».
— Теперь им уже поздно. Они ведь не совсем дураки, понимают! — говорит он.
Да, кто знает, какие еще «исторические варианты» готовили нам враги (а может быть, и некоторые «закадычные друзья») в надежде на то, что кавказские скалы не вынесут фашистских ударов, что перед ними не устоит утес Степана Разина, что гитлеровцам удастся прорваться за Волгу?
В разгаре сталинградских боев, когда слово «Волга» отдавалось в сердцах бойцов, как тяжкая боль, когда каждый из нас, куда бы его ни поставила судьба, летел сердцем в Сталинград, наши «друзья» и союзники задавали только вопросы: «Как вам кажется, вы еще можете сопротивляться?» Но они получили четкий и суровый ответ, адресованный не только гитлеровским фашистам, но на всякий случай и тем, кто вслед за ними посмел бы усомниться в нашей способности к сопротивлению любому агрессору, всякому, кто захотел бы обеспечить себе мировое господство.