Я за это велел Кириаку такой здоровый дубовый крест поставить, что от него не отрекся бы и Галицкий князь Владимир, вменявший ни во что целование креста малого; воздвигли мы Кириаку крест вдвое больше всего зырянина, – и это было самое последнее мое распоряжение по сибирской пастве.
Не знаю, кто этот крест срубит или уже до сих пор и срубил его: буддийские ли ламы или русские чиновники, – да, впрочем, это все равно…
Вот вам рассказ мой и кончен. Судите всех нас, в чем видите, – оправдываться не стану, а одно скажу, что мой простой Кириака понимал Христа, наверно, не хуже тех наших заезжих проповедников, которые бряцают, как кимвал звенящий, в ваших гостиных и ваших зимних садах. Там им и присутствовать, среди жен Лотовых, из коих каждая, каких бы словес ни наслушалась, в Сигор не уйдет, а, пофинтив перед Богом, доколе у нас очень скучненько живется, при малейшем изменении в жизни опять к своему Соломону обернется и столбом станет. Вот в чем и будет заключаться весь успех этой салонной христовщины. Что нам до этих чудодеев? Они хотят ни понизу идти, а поверху летать, но, имея, как прузи, крыльца малые, а чревища великие, далеко не залетят и не прольют ни света веры, ни услады утешения в туманы нашей родины, где в дебрь из дебри ходит наш Христос – благий и добрый и, главное, до того терпеливый, что даже всякого самого плохенького из слуг своих он научил с покорностью смотреть, как разоряют его дело те, которые должны бы сугубо этого бояться. Мы ко всему притерпелися, потому что нам уже это не первый снег на головы. Было и то, что наш «Камень веры» прятали, а «Молот» на него немецкого изделия всем в руки совали, и стричь-то и брить-то нас хотели, и в аббатиков переделать желали. Один благодетель, Голицын, нам свое юродское богословие указывал проповедовать; другой, Протасов, нам своим пальцем под самым носом грозил; а третий, Чебышев, уже всех превзошел и на гостином дворе, как и в Синоде, открыто «гнилые слова» изрыгал, уверяя всех, что «Бога нет и говорить о Нем глупо»… А кого еще вперед сретать будем и что нам тот или другой новый петух запоет, про то и гадать нельзя. Одно утешение, что все они, эти радетели церкви русской, ничего ей не сделают, потому что не равна их борьба: церковь неразорима, как здание апостольское, а в сих певнях дух пройдет, и не познают они места своего. Но вот что, господа, мне кажется крайне бестактно, – это то, что иные из этих, как их ныне стали звать, лица высокопоставленные, или широкорасставленные, нашей скромности не замечают и ее не ценят. Это, поистине скажу, неблагодарно: им бы не резон нарекать на нас, что мы терпеливы да смирны… Будь мы понетерпеливее, так, Бог весть, не стали бы сожалеть об этом очень многие, и больше всех те, иже в трудех не суть и с человеки ран не приемлют, а, обложив туком свои лядвеи, праздно умствуют, во что бы им начать верить, чтобы было только чем-нибудь умствовать. Поцените же вы, господа, хоть святую скромность православия и поймите, что верно оно дух Христов содержит, если терпит все, что Богу терпеть угодно. Право, одно Его смирение похвалы стоит; а живучести его надо подивиться и за нее Бога прославить.
Мы все без уговора невольно отвечали:
– Аминь.
Иеромонах Тихон
Архиерей
Глава первая
Отец Павел сидел на палубе парохода и пил… Стоявшая перед ним на столике бутылка водки была уже выпита почти до дна. Пил отец Павел без закуски, глотая рюмку за рюмкой, через более или менее значительные промежутки времени. Он пил с ожесточением и как бы подчеркивал свое времяпрепровождение: «Нате, мол, православные, любуйтесь на своего пастыря…» К православным отец Павел относил всех пароходных пассажиров, из которых многие начали уже опасливо поглядывать на батюшку и предусмотрительно отыскивали глазами капитана парохода. Некоторые маменьки брали на руки своих детишек, резвившихся на палубе, и под деликатным предлогом отводили их подальше от столика, за которым сидел батюшка. Отец Павел замечал отношение к себе публики, но не думал смириться, наоборот, всячески старался показать свое полнейшее к ней равнодушие. Особенно хотелось отцу Павлу выразить свое презрение одной духовной особе, спокойно гулявшей в числе прочих пассажиров по палубе и, видимо, любовавшейся картинами волжских берегов. Величавая осанка, уверенная поступь, красивые движения этой особы прямо-таки претили отцу Павлу. Лица того батюшки отец Павел не успел рассмотреть. Батюшка держался вдали и только раза два мельком в полуоборот взглянул на отца Павла. «И чем только гордится человек, – подумал отец Павел, – ведь такой же священник, как и я, только что в городе, может быть, служит да казенного жалованья тысячи две получает. При этакой жизни и мы сумеем пофорсить… Поставить бы тебя на мое место, посмотрел бы тогда я на тебя, а поди-ка: как будто архиерей какой». Отцу Павлу еще горше стало от этих дум. Досада на «величавого батюшку» разгоралась. Он схватил рюмку, залпом влил ее себе прямо в горло и по-мужицки сплюнул на пол так энергично, что и без того едва державшаяся на голове шляпа упала к ногам. Отец Павел и не подумал поднять ее, он грузно облокотился на столик локтями и осоловелыми глазами уставился на публику. В это время «батюшка» повернулся и тихою поступью направился в сторону отца Павла. Отцу Павлу почему-то показалось, что батюшка идет прямо к нему. Не поворачивая головы, он стал прислушиваться к приближающимся шагам батюшки, к тихому шелесту его шелковой рясы. Вот он уже совсем близко от него. Отцу Павлу захотелось сделать какую-нибудь неприятность этому батюшке, сказать какую-нибудь колкость, поставить его в неловкое положение.
– Отец! А, отец! – обратился он к поравнявшемуся с ним батюшке и насмешливо уставился на него. – Не хочешь ли водочки?
Батюшка остановился, посмотрел на полупьяного отца Павла и улыбнулся.
– Спасибо, родимый, я не пью. – Взглянув затем на пол, батюшка наклонился, поднял валявшуюся шляпу отца Павла, бережно расправил ее и, положив на столик, сам сел рядом с отцом Павлом.
Отец Павел такого не ожидал. Он подумал, что чистенький батюшка ответит на его выходку презрительным взглядом и поскорей постарается пройти мимо него, а он – отец Павел – расхохочется ему вслед. Поступок батюшки обезоружил его. Отцу Павлу стало неловко. Мысль, что он оскорбил доброго человека, смутила его. Желая как-нибудь отделаться от чувства неловкости и сгладить резкость своей выходки, отец Павел счел за лучшее продолжать разговор, перейдя от насмешливого к развязному тону полупьяного человека:
– Ты откуда же будешь? – спросил он подсевшего к нему батюшку и исподлобья взглянул на него.
«Батюшка» поправил полу рясы, сел поудобнее и, повернувшись лицом к отцу Павлу, начал спокойным ровным голосом:
– Я – издалека… Еду вот и любуюсь матушкой Волгой. Какая у вас здесь благодать, какой простор. А жизни-то, жизни сколько, так и бьет ключом! Сколько народу, сколько товаров всяких, какое движение: одних пассажирских пароходов не пересчитаешь сколько. Да, когда вот своими глазами увидишь все, тогда только поймешь, почему наш народ прозвал Волгу поилицей и кормилицей, почему он так любит ее, поет о ней в своих песнях и грустит по ней, закинутый в чужую сторону. Действительно, великая река.
– Да, уж известно, – поддакнул отец Павел. Родившись и выросши на берегах Волги, отец Павел любил свою родную реку и, как истинный волжанин, гордился ею. Похвала Волге чужестранца-батюшки понравилась ему. От прежней беспричинной досады на этого батюшку у него не осталось и следа, и он уже с большей охотой стал прислушиваться к его словам.
– Много богатства всякого здесь у вас, – продолжал между тем батюшка, – но много горя… много слез и нужды безысходной. Но это еще не велика нужда. Мне пришлось наблюдать жизнь одного народца на окраине нашего отечества. Живет он куда беднее многих наших крестьян. Ходит почти в лохмотьях, дома ест только ячменный или кукурузный хлеб, да и то не досыта, а как посмотришь на него – молодец к молодцу: все как на подбор. Стройная походка и такой гордый вид, словно не лохмотья он носит на себе, а по крайней мере генеральский мундир. Подумаешь, что нет у него ни горя, ни забот, и никакая нужда ему неведома. Так вот, не в бедности беда и не в горе. Беда в том, что не умеет наш русский народ бороться с горем, с бедой. Нагрянет на него беда, он или заставится от нее терпением и тут иной раз обнаружит действительно железное терпение, или взбунтуется, тоже уж без всяких границ, а чаще всего старается только отделаться как-нибудь от горя, затушить его, заглушить, залить. Точь-в-точь вот как вы. Вас горе постигло, а вы, вместо того, чтобы бороться с ним, раздосадовались и запили… и к одному горю хотите приложить еще и другое.