Но само его свидетельство было наделено такой силой, что все попытки соединить его с литературным вымыслом выглядели смехотворно. Оказалось, что правда, высказанная человеком такого масштаба, не терпит никаких ухищрений и прикрас; его субъективная точка зрения на события была несовместима с писательской субъективностью. Ведь человек, по словам Анри Мальро, это не то, что он скрывает, а то, что он есть. А кроме того, по точному замечанию Цветана Тодорова, «речь свидетеля значительно обогащает исследования историка даже в том случае, если первый не одержим таким же стремлением к истине, как второй»[2].
Дело в том, что быть свидетелем – такое же призвание, как быть артистом. Память Жака давно и упорно искала себе выхода. В тот момент, когда через несколько лет после ареста Жак-заключенный понял, что Жак-коминтерновец и сам он – одно лицо, а не два разных человека, которых система перепутала по ошибке, он другими глазами взглянул на своих товарищей по заключению и на преступную систему, которая превратила их в каторжников. Теперь он жил, чтобы запоминать и впитывать. В мире, где бумага и карандаш находятся под запретом, где любая запись грозит добавлением нескольких лет к сроку, он, чтобы сохранить добытые наблюдения, полагался только на свою исключительную память, которую ежедневно тренировал, в частности, в одиночной камере, а когда режим становился немного мягче, делал краткие записи на клочках бумаги и исхитрялся сберечь их во время постоянных обысков.
Через год после того как он выехал из Советского Союза, в 1961 году, в коммунистической Польше, где жизнь все-таки была свободней, чем в СССР, он зафиксировал всё, что помнил, исписав сотни карточек. Позже этот кропотливый труд приведет к созданию «Справочника по ГУЛАГу», своеобразного энциклопедического словаря, во всех подробностях отразившего тюремный мир, знакомый ему наизусть; Жак ставил себе цель изучить систему ГУЛАГа, чтобы понять «самую суть коммунистического тоталитаризма». Книга написана с трезвым пристрастием к точности, которое восхитило бы Маргерит Юрсенар[3]; в 1987 году она вышла в Лондоне на русском языке, затем в 1989-м в Нью-Йорке на английском, в 1991-м в Москве на русском, в 1996-м на японском, в 1999-м на чешском. Автору пришлось ждать десять лет, пока его труд опубликуют в Париже на его родном языке; это произошло в 1997 году. Да ведь ему и самому пришлось больше четырех десятилетий ждать возвращения «на землю предков», на авеню Сопротивления в муниципалитете Монтрёй.
Основные наши беседы с Жаком записаны на тридцати кассетах; в этих беседах мы попытались проследить и историю его терпения. Сейчас, когда я пишу эти строки, на дворе уже начало 2000 года, а Жак опять ждет. Теперь он ждет, когда будет готова книга, которую я пишу по его просьбе на основе наших с ним диалогов. Главное мое дело было – слушать; в нашей книге я выступаю как собеседник и рассказчик. В этой трагедии, с ее непременным катарсисом, в котором преломляются жалость и страх, я по очереди буду то хором, то публикой. В беседах с бывшим зэком, дающим свидетельские показания, я буду иногда играть роль безответственных, тех, кто не мог или не хотел знать правду. Я буду выступать как балованное дитя нашего общества, «везунчик», «левая интеллектуалка», одна из тех, кто предъявляет счет нацистскому тоталитаризму, более изученному и понятному, чем противостоявший ему и дополнявший его советский тоталитаризм; я буду воплощением всех тех, кому Жак должен бросить вызов, чтобы освободиться от бесконечной боли, ведь это не только его боль – это и страдания миллионов, загнанных в ад ГУЛАГа.
Такое противостояние необходимо на протяжении всего рассказа, но книга эта – еще и результат самого тесного сотрудничества: условия нашей совместной работы не позволяли мне отстраниться; рассказчик не имел права критически оценивать показания свидетеля. Это не биография Жака Росси – ведь книга написана другим человеком и умалчивает о некоторых семейных и личных обстоятельствах; они остались тайной свидетеля. Но это и не традиционная историческая биография, потому что она продиктована преимущественно субъективным представлением свидетеля о нем самом. Это и не роман, потому что в книге нет ни малейшего вымысла. Это просто рассказ о жизни, цель которого – как можно точнее передать голос свидетеля, с его тембром, интонациями, ритмом, паузами.
Мы собираемся рассказать историю человека, погнавшегося, по его собственным словам, за химерой, но сумевшего постепенно, неустанным трудом, разоблачить собственные заблуждения. Человека, никогда не впадавшего в отчаяние из-за того, что более двадцати лет, всю молодость, провел в застенках бесчеловечной системы, которую сам же поначалу защищал из самых человечных побуждений. Человек, который не только выжил в ужасных условиях, но и сопротивлялся им.
Этот рассказ от лица человека, наделенного стойкостью, позволившей ему выжить и выдержать всё, от лица бескомпромиссного идеалиста, которого система не смогла ни подкупить, ни сломить, будет, вероятно, одним из самых последних личных свидетельств о советском тоталитаризме тридцатых годов, причем исходит оно от француза, а таких свидетельств совсем мало. Мы решили озаглавить эту книгу «Жак-француз», так называли его, иностранного коммуниста, солагерники. Читатели еще раз получат возможность узнать из уст очевидца, что выпало на долю таких же людей, как мы, в эпоху, которую теперь уже можно назвать прошлым столетием. Жак Росси прошел тот же путь, что и многие другие, родившиеся на заре ХХ века; его судьба показательна, она освещает нам темную эпоху, не сумевшую ни уничтожить его, как миллионы других, ни принудить к молчанию. В сущности, он один из выдающихся наших проводников по этой эпохе.
Часть первая
Вначале
На место старого буржуазного общества с его классами и классовыми противоположностями приходит ассоциация, в которой свободное развитие каждого является условием свободного развития всех.
Карл Маркс и Фридрих Энгельс
1. Больше никогда
Единственным утешением, пока я поднимался к себе наверх спать, служило мне то, что мама придет поцеловать меня перед сном.
Марсель Пруст
«С мамой мы очень дружили. Мне было очень тяжело, потому что всю жизнь – до моих десяти лет – она была моим лучшим другом. Нам с ней и говорить не нужно было. Мы просто были вместе. Иногда переглядывались… И всё понимали без слов. Гораздо позже, когда я работал тайным агентом, я вновь испытал это заговорщицкое чувство. Когда, выполняя секретное задание, я должен был устанавливать связи, мне приходилось сотрудничать с коммунистами стран, языка которых я не знал, например Венгрии, Норвегии, Финляндии. Я должен был передать конверт или небольшой пакет незнакомому человеку. Нам достаточно было обменяться взглядами на улице… И я тут же чувствовал, что это он. Вот он, человек из моей команды. Мы оба заняты одним и тем же очень важным делом, а всё остальное не имеет значения. И то же ощущение было у меня по отношению к маме. Слова были не нужны. Например, все играли в настольные игры, скажем, в карты, она и другие люди, дамы и господа, иногда только дамы. И вдруг я делал что-нибудь не то, какую-нибудь глупость. Она оборачивалась. Наши глаза встречались. На губах у нее появлялась легкая усмешка. Это был именно заговор. Может быть, дело в том, что мы оба были чужими в этой стране. Дома мы говорили по-французски. Мама так и не выучила польский. Кое-как она на нем лопотала. Совсем маленький, я уже служил ей переводчиком, когда она ходила в магазин во время поездок в Европу или когда надо было объясниться с прислугой на немецком, итальянском и других языках. И на польском, конечно, – с конюхами, когда мы вместе ходили смотреть лошадей.