Помню чувство, самое первое, оно у меня вместо паспорта до сих пор. Чувство, что я появилась здесь. Не конкретно в Калининграде, а вообще – здесь. Я словно попала в театр и ждала, когда смогу пойти домой, где все по-настоящему, а это… Что это? Я смотрела на деревья, улицы, свет – и не узнавала, не хотела узнавать. Родителей я воспринимала так же: как людей, когда-то появившихся здесь. Но вместе с тем я видела, что они давно обжились в этом мире, приняли его и не желают возвращаться назад.
Следующее воспоминание. Деревня. Дорожка к дому бабушки. День, зима. Снега намело столько, что по обеим сторонам дорожки сугробы с меня ростом. Я поднимаюсь на цыпочки и смотрю поверх, а снег все идет. Мир уже не кажется таким чужим. Я дотрагиваюсь до снега рукой, и у меня перехватывает дыхание от восторга. Все вокруг для меня теперь аттракцион.
Потом я упала с качелей. Мне рассказывали. Этого я не помню.
Зато помню, как выскользнула на улицу, пока папа спал, а мама готовила завтрак. Летнее солнечное утро, прекрасное, мягкое. Калининград. На мне была новая пижама, и я в ней чувствовала себя очень красивой. Я надеялась встретить друзей. Двор был пуст, но скоро вышел мальчик и поднял меня на смех. Якобы дети в городе так не ходят. Я из деревни, что ли, или откуда? Я сказала, что он ничего не понимает, тогда мальчик бросил в меня кусок кирпича. Я совсем не боялась, даже не пыталась увернуться. Откуда мне было знать, что это так больно. Мальчик попал мне в голову. Я тогда поняла, что этот новый мир опасен, и как будто спряталась.
Первое время в детском саду я не играла, не спала и даже не ела. Воспитательницы оставляли меня доедать, пока другие дети гуляли. Однажды я просидела с полной тарелкой до самого вечера. В ней была гороховая каша, которую я не то что есть – видеть не могла. Некоторым детям она тоже не нравилась, но все же они эту кашу ели. Воспитатели приводили мне этих детей в пример. В следующий раз я попробовала пересилить себя, и меня тут же вырвало. Когда гороховую кашу приготовили вновь, я расплакалась. Неожиданно сидевший рядом мальчик пододвинул к себе мою тарелку и съел всю кашу в ней. Я подумала, что она ему очень нравится, но оказалось, что нет. Он сделал это для меня. Его звали Паша. Так мы подружились.
С Пашей я прекрасно проводила время. Мы носились, как сумасшедшие, лазили по деревьям, дрались, били стекла – в общем, делали все, что в детском саду, мягко говоря, не приветствовалось. Платье при этом мне мешало, да и не только платье. Я стала носить короткую стрижку, шорты и пистолет. Воспитательницы пришли в ужас. Они заговорили о том, что я веду себя, как мальчик, что совершенно недопустимо для девочки.
Моя семья жила в коммунальной квартире. У нас было две комнаты, одна – для меня и моих родителей, другая – для моей старшей сестры. Сестра уже училась в школе и была очень занята уроками и друзьями, а папа с мамой работали на заводе. Они отводили меня в сад рано утром и забирали вечером. И утром, и вечером они выглядели одинаково усталыми. Папа дома отдыхал, а мама продолжала работать: готовила, убирала, гладила. Я чувствовала в этом какой-то подвох. Почему-то папа мог себе позволить лежать на диване у телевизора, а мама не могла. Дома я, конечно, предпочитала делать, что вздумается, как папа. После разговора с воспитательницами мама взяла меня с собой на кухню и показала, как мыть посуду. Ее не волновало, хочу я мыть посуду или нет. Так я узнала, что раз я девочка, перспективы у меня по жизни, прямо скажем, не очень.
Мама по вечерам смотрела сериал «Рабыня Изаура». Жизнь у главной героини была крайне тяжелой, никакого просвета. Мама очень переживала за нее, жалела. В нашем общежитии «Рабыня Изаура» звучала из каждой комнаты. В то же время в детском саду дети стали разыгрывать целые сцены из этого сериала. Вот только никто не хотел быть Изаурой, зато желающих сыграть ее мучителей было хоть отбавляй. Мы с Пашей в этих играх не участвовали, пока не показали серию, как рабыня сбегает с плантации. Вот этот поворот нам пришелся по душе. Мы зажглись. Ворота для въезда машин в садик частенько оставляли открытыми, ими-то мы и решили воспользоваться. Взяв с собой еще нескольких детей, мы с Пашей выскользнули через эти ворота на свободу. Рядом с детским садом протекала река Преголя, ее можно было пересечь по большому мосту. Мы решили добраться до него и поплевать в реку. Нам казалось, что это будет грандиозно, просто ух!
Похожие на улицах останавливались, с удивлением глядя на бегущих детей, кто-то пытался заговорить. Я не реагировала на них. В какой-то момент у меня закололо в боку, и я совсем перестала замечать, что творится вокруг. Меня волновала только эта новая пугающая боль внутри. На мосту была узорная ограда в виде волн, накрывающих нас с головой. Мы столпились у ограды и стали смотреть в дырки на движущуюся внизу воду. Никто из нас не спешил плеваться. Ярко светило солнце, вода внизу горела тысячей огней. Река была красивой, по-настоящему красивой в тот день. Скоро за нами приехали милицейские машины. Плюнуть успел только Паша.
Я внимательно наблюдала за родителями. Родители не были такими друзьями, как мы с Пашей, но все-таки были вместе. Я сделала вывод, что это они из-за нас с сестрой. Как-то один мальчик ударил меня в живот, и воспитательница отругала его, сказав, что девочек в живот бить ни в коем случае нельзя. Я потом спросила маму, почему так, и мама объяснила, что именно из живота у девочек появляются дети. До этого мне не приходило в голову, что мама мне не просто мама, а я из нее буквально вылезла. И так же мои дети вылезут из меня. С того момента сложное воспоминание о театре вокруг стало меркнуть. Мама была живым доказательством того, что все это правда, и я уже не чувствовала себя такой чужой. Про папу и его участие в процессе я тогда не спросила. Мне показалось естественным, что маме понадобился защитник от мужчин, которые могли ударить ее в живот.
В детском саду нас с Пашей считали кончеными. Мы ломали игрушки, рыли глубокие ямы, ели сладкие пыльные листья лип. Для нас это было захватывающе интересным познанием мира. Что будет, если… А что… там? На площадке для прогулок стояла деревянная беседка, внутри которой была скамья и закрытая дверь. Эта дверь нас с Пашей волновала особенно. Что мы только не делали, чтобы узнать, что за ней. Спрашивали у воспитательниц (те отмахивались: «Не вашего ума дело!»), напряженно вглядывались в темную полоску у самого пола, даже пытались выбить однажды – при этом я отделалась несколькими синяками на плече, а Паша получил сотрясение мозга и шрам на лбу. Я любила представлять, что там, за дверью. Паше не надоедало меня слушать. Мы понимали друг друга, как народ, от которого осталось только два человека. Маленький странный народ.
Паши не было, когда мне впервые сделали манту. Я считала себя смелой, но когда увидела шприц с иглой… как его втыкают прямо в руку, под кожу, и боль на лицах детей… Я впервые испугалась панически. Мне совсем не хотелось, чтобы со мной сделали то же самое. Я встала в самый конец очереди, умоляла, чтобы меня не трогали. В голове не укладывалось, как можно сделать такое с ребенком против его желания. Я надеялась, что в последний момент меня отпустят. Но меня не отпустили. Я вырывалась, кричала, плакала, как будто «режут меня, что ли». Мне показалось, ничего больнее в жизни нет.
Паша был моим переводчиком в общении с другими детьми и воспитателями. Только он и моя семья знали, что я умею вполне связно разговаривать. В саду я мычала, краснела и показывала себя неспособной ответить на самые простые вопросы. В шесть лет и меня, и Пашу родители планировали отдать в школу, но меня не взяли, так как, помимо всего прочего, я еще и не умела читать. У Паши таких проблем не было. Он читал, считал и даже писал – ему нравилось учиться. Пашу взяли в школу сразу, без проблем. В его последний день в детском саду мы так крепко вцепились друг в друга, что родителям пришлось нас отрывать и уводить друг от друга. Как только у нас земля не разошлась под ногами – должна была разойтись. В тот день мне как будто сделали манту много-много раз.