Between extremities man runs his course.
(William Butler Yeats)
Глава 1. Неопределённость пределов
Третий путь? Он существует…
Трамвайные пути упирались в солнце. Над Москвой плыл июль. Зелёный и многоголосый.
«Учёба! Работа!!!» – надрывался продавец утренних газет близ остановки.
Неужели кто-то ещё читает газеты?
Они проходили мимо. Рыцари свободного копья. Призраки больших и малых городов. Люди мира. Они учатся всему сами. Не платят налоги, не плодят детей, не живут в кредит. Не значатся ни в каких списках. Где бы ни обитали, везде неместные. Не ждут завтрашнего дня, не помнят вчерашнего. И мечтают лишь об одном: чтобы лето не кончалось.
Из дневника Жанки, на грани столетий
Она приходит ко мне из будущего. Снятся качели в нашем дворе. Ночь. Никого вокруг. Она садится на другой край, и мы поочерёдно взлетаем в пронизанный звёздным светом воздух. Она – это я взрослая. Но никак не могу разглядеть её лицо, хотя всегда видела лица везде: в узорах коры деревьев, трещинах стен, решётках ворот и люков, рисунках обоев, даже буквы в книгах иногда выстраивались в виде лиц. А своего будущего лица не могу увидеть! Разговариваю с пустотой, а мне столько нужно у неё спросить! Кем я стану? Исполнятся ли желания? Буду ли счастлива, любима?
Взлёт качелей: мой вопрос – её тишина в ответ, глубокая, как колодец ночного неба. Когда в отчаянии спрыгиваю с качелей, она вдруг поднимает голову и спрашивает, о чём мечтаю я.
Просыпаюсь в слезах, потому что знаю: ни одна детская мечта у неё не сбылась. Просыпаюсь всё глубже в осень. И осень тоже плачет за окнами, как на вокзале. Оплакивает моё последнее беззаботное лето. Впереди – выпускной класс. Мне говорят: выбирай, кем ты станешь. А я хочу остаться собой. Не из чего выбирать в нашем унылом райцентре. Вот если бы в свободную Америку слетать или дождаться обнуления, то на другом конце планеты или в новом времени наверняка нашлась бы подходящая для меня судьба. А здесь и сейчас вокруг типовые многоэтажки и серые лица на автобусных остановках.
Странная всё-таки цифра нас ждёт: двойка и три нуля. Почему ноль по Фаренгейту воспринимается зябче, чем минус семнадцать по Цельсию? Потому что ноль кажется абсолютным, но это по Кельвину, хотя папа и утверждает, что на практике такое состояние недостижимо. А я верю, что он есть – где-то в межзвёздном космосе.
Ноль уничтожает любое умноженное на него число, в школе твердят «на ноль делить нельзя». А что будет, если на ноль умножить или разделить бесконечность?
Неопределённость пределов, говорит папа. Он математик, и цифры для него – язык описания мира, способ его исчислить, а значит, понять. Например, он мог бы написать уравнение танцующей на песке у моря девушки или полёта птицы над городом. Но не может понять меня. Я для него – неопределённый предел терпения. И для мамы тоже, хотя она и гуманитарий.
Что ж тут поделаешь, если год моего рождения – восьмидесятый. Вертикальная бесконечность, умноженная на ноль. Но предки считают, что восемьдесят – это восьмой десяток столетия, ни к чему его переворачивать в череде веков, а я просто подросток, полный внутренних противоречий.
По-моему, шестнадцать лет почти старость. Их время законсервировано, как в банке: под новый год открывают, съедают ложечку мёда (или дёгтя?) – и закрывают. Их время – смена цифр в календаре, а для меня прошлый год – как другая жизнь.
Пообещала им: вот состарюсь – и выброшу всю косметику, в шестнадцать не понадобится «боевая раскраска под индейца». Старшекласснице не у кого отвоёвывать территорию на школьных дискотеках: то, что принадлежит тебе по праву, перестаёт интересовать.
Теперь по ночным клубам шляемся со взрослыми мужиками и тётками под двадцать тусоваться, у некоторых из них уже дети, а всё туда же, типа молодость. И никто никого толком не знает на танцполе.
Воруем у Алискиного брательника из карманов контрамарки. Накопили коллекцию: красные, зелёные, оранжевые, золотые. Гладим утюгом и проходим на халяву. Билеты нам бы не продали, а в толпе удаётся проскользнуть. И красимся уже под египтян – чёрными тенями. Предки дают нам деньги на такси из клуба домой, а мы спускаем их на «отвёртки» и «блудливых мэри».
Сквозит. Холодно, до дрожи.
Интересно, кто-нибудь видел замёрзшую водку? Может, в Якутии? Или космонавты на Луне по ночам лижут заспиртованный лёд? Или наоборот: под строчку Есенина «с бандюгами жарю спирт» всегда отчего-то представляются революционные костры, один бутыль на весь замёрзший Питер – кладут на жаровню и дружно вдыхают спиртовые пары.
Спиртного в холодильнике, конечно, не оказалось, для него всегда почему-то нужен повод. Жаль, добавила бы капельку в чай, чтобы согреться. Батареи включат на ноябрьские праздники. Самое мерзкое время: тепла в доме ещё нет, а на улице уже холодно. И ветер с дождём прямо в окна.
Как-то мама в порыве откровения сказала: «На вас вся надежда! Наше поколение никогда не вырвется из страны советов. Рождённые в семидесятых – потерянное поколение, вынуждены выбирать судьбу на перепутье, в эпоху развала и разгула, а вас, может, и вынесет штормовой волной на берег благополучия, сумеете сберечь себя для счастья».
Ага, Изумрудный город выстроим и забаррикадируемся от старших братьев и сестёр. Они и сами бы нас замуровали в стену, как в ужастиках Эдгара По, чтобы не подглядывали.
Наивная она, на самом деле с каждым поколением всё безнадёжнее, потому что мы все предыдущие разочарования в себе несём. Это как папины фракталы Бенуа Мандельброта: меньшее растёт из большего, повторяя его в произвольной форме. Случайно и непредсказуемо.
У деревьев из хаоса рождается гармония. У людей нет. Я люблю рисовать деревья, переплетающиеся ветвями. Или чтобы их тени на земле, соприкасаясь, напоминали влюблённых, держащихся за руки. Однажды нарисовала, как сосна корнями обнимает прибрежные скалы. Школьный психолог, Олеся Николаевна, похвалила и сказала, что корни – это крепкая связь с родителями…
За чаем прочла в рассказе Набокова словосочетание «складные картины» – и сразу в памяти заскрёбся тот сизый сентябрьский рассвет после первой по-настоящему серьёзной ссоры с мамой. Ночь напролёт я бездумно выкладывала в ряды квадратики с листьями лиан, тигриными глазами и спинами, кусочками синего неба и облаков. Механическое действие лучше всего успокаивает. Это было любимым семейным занятием – собирать мозаику, а папа аккуратно наклеивал её на кусок картона и вешал на стену, как картину.
Мама вошла в кухню в шесть утра, кутаясь в махровый халат. Заплаканная. Тоже всю ночь не спала. Тихо обняла меня и сказала: «Ложись! Я напишу тебе записку для школы». И начала собираться на работу. Я подумала: «Жаль, что взрослым некому написать освободительную записку».
Сейчас бы всё сложилось иначе. Олеся Николаевна научила меня жить мечтами о будущем. Руки Хирурга снятся реже, я будто выдохнула, избавилась от страха и стыда, но это только с её появлением в школе, а до встречи с ней я была сама не своя.
Застала маму с дневником в руках. Дневник я хранила в шкатулке, а резной ключик носила на цепочке как кулон. Заходил кто-то из друзей, отвлёк, и я забыла дневник на столе. Обыкновенная школьная тетрадка. Мама решила, что тетрадка с сочинениями, и принялась читать. Ей нравились мои сочинения, тетрадки по литературе – единственные с высокими отметками, преподаватели остальных предметов мрачно констатировали: «Жанна не учится, ничто ей неинтересно, выползает на тройки-четвёрки за счёт генов». А литераторша мной гордилась. И мама тоже.
«Ненавижу мать и лгу на каждом шагу», – прочла она в моём дневнике. Губы задрожали, пальцы побелели. Отшвырнула дневник и повалилась на диван, будто ей кто подножку подставил. Я в дверях комнаты стояла, всё видела.