Ксения поместила перед свечой низаную позолотой круглую подушечку присев за стол, щекой прильнула к блесткам тонкой канители – так, чтобы смотреть в начинавшийся где-то за гарпиями, над тихими, чем-то счастливыми еще лесами белый свет.
Ехидна и другие
В ранние утренники смутных времен вся Москва просыпалась с первым выкриком кочета, сразу, – одним тихим толчком. Но тесовые улицы, торжища и заведения долго стояли под солнцем немы и пусты: горожане сквозь выточки ставень, из-за дворовых оград, терпеливо высматривали на стезях Отечества знаки новой неясной напасти. Отворяли ворота, ступали по делам наружу, только в полном убеждении, что нищие не рушат рыночные лавки, борясь против очередного царя, и что новый царь не обложил каждое место на торге неслыханным прежде, под стать своим великим замыслам, налогом, и не вошло с рассветом в город еще какое-нибудь свежескликнутое воинство – безденежное, но голодное и смелое. Тогда только, учувствовав в воздухах слобод некую особую опрятность мира, гончар зарывал в солому на телеге витые кубышки; кузнец собирал закаленные сошники, подковы и огнива, а пирожник на грудь ставил дымный лоток перепчей с горохом и грибом. Чуть погодя, вслед за умельцами-дельцами на базар являлся с невеселым кошелем и покупатель. С ним город, окончательно прокашливаясь и прокрикиваясь, оживал.
Но до того – долгое светлое время – Москва, еще не шевелясь, смотрела и молчала. Одни округлые заутренние голоса соборов покрывали, деля кособокие посады своей строгой формой, зыблемой мирно и ровно, – да в перерывах звонов пробудившиеся петушки рассылали друг другу ленивые, как оправдания, вызовы. Редко теперь прихожанин ходил к ранней службе, – под чудным гудом сам что-нибудь читал дома, боясь и маленькой иконы, зеленовато светящейся в «красном углу». И петуха драться с красивым соседом прихожанин тоже больше не пускал; ни гуси, ни куры в смутное лихо так свободно не ходили.
Порою одинокий всадник по казенному вопросу проносился до отчаяния узким переулком по дощицам: мостовой, грозно косясь на заборные углы и повороты. Степеннее шли над рассветной тишиной лишь большие кавалькады, но такие не часто случались, – разве вот в Китай-городе каждое утро вырастал один тихоходный и мощный отряд.
Рождением своим сей регулярный отряд был обязан указу царевича. Войдя в Москву, выждав несколько дней, помыслив собственным и приближенными умами, Дмитрий пока направил быт палат в проторенное русло. Отвечая слезной просьбе всея Думы бояр допускать их как в прежние милые лета наутро к царевой деснице, Дмитрий мило смягчился – вновь присудил знати блюсти свой обряд.
Упрежденные указом с вечера, вельможи, большей частью проживавшие в Китае, съехались во втором по восходу часу в начале Мокринского переулка. Прежде было не так – каждый к Кремлю подъезжал со своей улицы, – не отпускал последнюю дремоту, развалясь в прекрасной колымаге или меховых санях, даже и в слепом томлении надменничая всей душою, похваляясь пред всем светом богатым своим храпом над раззолоченным задком возка. Ноне не то – самый пожилой и грузный вышел попросту – конно, взял с собой лучших, крепеньких, слуг.
Ждали знатнейших, елозили, робея, в мелких польских седлах. Хотя все предпочитали татарские, но для такого дня у каждого почти нашлось и польское седло. Наконец прибыл старший князь Шуйский, – и все боярство, зачмокав на коников, взбрыкнуло коваными пятками – благородная сотня пошла с нежным трезвоном – серебряные косточки волновались в яблоках полых гремячих цепей от удил до хвоста. По сторонам тропы рос и рысил навстречу темный частокол, за ним – целые городки княжьих, боярьих усадеб, ометаемые вольными садами. Иные яблони беспечно выпускали за ограду свои ветви и в вышине здоровались с такими же, навстречу протянутыми через улицу трепетными лапами соседок. Бояре-путники невольно пригибались под такими арками: осенью, при немочном царе, те же деревья плелись согбенно, устало плодонося, или зимой, при дрожащем царстве – то попрыгивали скорченно, то стлались не живы, а в мае вот, при государе молодом – летели ветви, нависая, широко, опасно, листики шептались легко и настороженно.
Те, впрочем, бояре, что передались Дмитрию еще под Кромами, смотрели вперед увереннее, те же, что трепанули от Кром до Москвы и сдались только в Москве, – ехали более бессмысленно. Эти последние теперь двигались всех впереди, стремясь первыми быть пред государевы очи, а те первые были не против – так им сзади легче присторожить от лихого подвоха сиих ненадежных, последних. Спереди всех ехал древний, сдавшийся только при самом конце, князь Василий Шуйский, – сегодня праздновался день его ангела, и князь Василий по обычаю вез государю маковый горячий каравай.
Минуя нежилой терем Басмановых с открытым резным гульбищем над повалушей, конники вздрогнули. С времени въезда царя этот двор пустовал – воевода Петр Федорович обретался в Кремле, перевел туда и челядь, и родных, но сейчас и в разинутых воротах ограды, и сбоку в Зажорном тупике мялись вооруженные ляхи верхами, спросонья – недовольными под козырьками – глазками встретившие едущих бояр. Только знать с кроткой мелодией поводных цепок проследовала, гусарская колонна, выдвигаясь на Темлячную одним плечом, пошла следом.
– То – ничто. То нам – так, стража, – тихо приободряли друг дружку князья. – Слуги царевича-батюшки сами страшатся пока каверз от нас.
Уже виднелась впереди Лобная кочка на площади перед стеной, когда приметили за собою еще двух чутких караульщиков: Петр Басманов, в коротком кафтане внакидку – охабень в рисунке перьями, теребя орошенную бирюзой рукоять шашки, молча сидел на моргающем меринке; рядом – чернявый казачок – на небольшом рысаке.
Нашептывая в бороды молитвы, подъехали бояре к башенным вратам Кремля. Там встретили их ротмистр Борша и меньшой Голицын с украинскими стрельцами, сказали оставить у входа в цареву обитель оружную челядь и здесь же сложить все до кинжала с себя.
– Неуж нам не ведомо? – улыбались бояре, передавая рабам свои игрушки в ножнах, так обложенных каменьями, что каждая вещь казалась одним сколком с былинной чудесной горы. – Только у вас в Польше и рабы, и рыцари при всех мечах заходят к королю. У нас это, вонми ты, в обычай не принято. Да, брат, у нас не так.
– Однако ж наши государи живут дольше, – небрежно отвечал Борша, взором разыскивая – не оставят ли вельможи при себе чего-нибудь.
Возле зданий Кормового, Сытного приказов пеших бояр и украинцев обогнало несколько жолнеров с легкими мушкетами.
– Пся крев, панове! – заорал вдруг на них Борша на польском, – так-то вы храните принца! – И зашипел, опомнясь, косясь на бояр. – Я ж вас с вечера уставил под правым ганком!
Жолнеры, забранясь на том же языке, прибавили шагу и вскоре во главе процессии достигли старого двора Ивана Грозного, облюбованного Дмитрием, побрезговавшим или посовестившимся Борисовых палат. Борше, первому забежавшему под шатер древней приемной царя для утренних бояр, блеснуло тусклое бельмо замка в скобах.
– Хоть, уходя, дворец замкнули, черти, – похвалил нехотя ротмистр часовых солдат. – Живей, Шафранец, – отпирай!
– Уволь, пане, а я-то при чем? – ответил старший караульный, – это Димитрий навесил замок.
– Як Димитрий? Кеды? – Борша дал кулаком по витому столбику. Где же царевич теперь?
– Цебе б запытац, мы-то спали.
– Застшелю поросят! Пойти спать с поста! – взревел шепотом Борша, чтоб не посвятить русских бояр во внутренние неурядицы царева войска польского.
– Да нас Дмитрий сам подремать отпустил! – вскричал Шафранец так, как может крикнуть только правый, которого нельзя казнить. – Он с вечера еще заместо нас замок поставил и куда-то вышел!
Борша, Голицын и московские князья испуганно переглянулись. Ротмистр, махнув через перила, побежал вкруг терема – с лицевой стороны узнавать, чья это блажь, что еще за рокировки с царем? Воротился скоро – какой-то спокойный и кислый, пояснил, отворачиваясь от тревожно пристывших бояр: уехал в Занеглименье на раннюю прогулку, – сейчас, кажется, будет.