И тут опытный Шуйский улыбнулся и открыл именинный пирог. Оборотившись по его дальнорукому прищуру, все увидели Дмитрия. Царевич поспешал, перепинаясь, розовый вокруг неотдохнувших клейких глаз. Но шагал он не от Боровицких ворот, отколе все уже с прогулки его ждали, напротив – вдоль стен патриаршего дома пробирался со стороны ныне пустующих, грабленых летних хороминок, тех самых, в которых несла теперь Аксения Борисовна свой темный крест. Князья потупились, прикрылись брячинами век, взялись обследовать тиснение сафьяновых носков своих сапог и устроенье мостовой под сапогами. Лишь самые рисковые вскользь переглянулись, вздохнули коротенько и печально…
За государем вился вечный его польский хвостик – Ян Бучинский, над царским плечиком нашептывал худое, непочетно пялясь на бояр. Дмитрий вынул на ходу, стал разбирать на обруче ключи.
Московские князья, приняв гордые столбунцы-шапки, нежно подломились где-то в общем поясе – стали на мостовой лагерем покатых шатров. Князь Шуйский тоже с натугой пригнулся к камням с пирогом.
Государь долго тискал, царапал ключами замок.
– Димитр, дай-ка я – встрень ты московское панство… – подсказывал, перекрывая сзади свет, Бучинский.
– Да подожди, Ян… Ты не знаешь тут который… сам сейчас… – все ковырялся Дмитрий возле кованых дверей.
Бояре, выпрямившись, все удачливее перемигивались – мол, и страх, и смех – вот-тыц, единодержец… А? Нет, ничего, – спохватясь, внезапно воздыхали – тужим вот: как батюшке-то не хватает своей русской придворной руки. То ли дело было – стольников-то, стряпчих… И немногие только заметили: невдалеке, на углу Аптечного, обсаженного елочкой и ясенем, приказа остановились два знакомых чутких всадника – Басманов и казачий атаман – даже в виду царских хором не сошли с седел, при входе в Кремль не отстегнули сабелек.
– Сейчас, панове… то есть эти… Сейчас, детушки мои, – кричал смурной неспавший Дмитрий, упорствуя на крыльце. – Не все успел в потребный вид привесть в наследном государстве… Ржавчины у вас внегда изрядно…
Наездники, стоявшие под ясенями, вдруг подали вперед коней – буланый меринок Басманова повлекся ухабистым тропотом, но казак, откинув поводом назад голову своего чубарого, ткнув внизу пятками, четко уравновесил коня – поднял в легкий показной галоп; и копыта его рысака били звонче, и подскакав к князьям, встал как выкованный, – поспев раньше булана Басманова, чуть не взлетевшего по бархату дворцового крыльца. Басманов, спрыгнув с коня, встал на колени:
– Государь! Хоть и не вели слово молвить, только вели – казнить!
– Здоров, Петр Федорович! – оглянулся царевич. – Нет, все одно велю назвать сперва-то, ну, ну, не сиди на земле, кого порешить-то решил?..
– Молвить горько! – встал Басманов, тряхнул пыль с кафтанных репьев. – Самому страх-совестно, батюшка, как скоро оправдал я свою службу. Ведь сыскал главного татя и злыдя твово!
Вокруг будто похолодало и притихло.
– Ладно… Что ты, прямо, воевода, с солнцем всполошился… При всей братии… мы потом поговорим… – тихо ступил царевич несколько шагов с крыльца.
– Государь, опосля – поздно будет! – нарочито воскликнул Басманов. – Или вели меня казнить, или уж слово молвлю: сокрытую вражину отворю!
Бучинский выступил вперед, мигнув украинцам и жолнерам с мушкетами:
– Так, воевода. Назови – кого наметил! Кто крамоле голова?!
Петр Федорович вдруг остановился с приотверстым сухим ртом, что-то, оказывается, еще мешало: самой природой ставленый упругий заслон в горле не пускал на свет доносные конечные слова.
Тогда казачий атаман, тоже сошедший с коня, подошел прямо к Василию Шуйскому и руками поочередно с боков вдарил ему по ушам. Шуйский, торопя ноги, слетал направо-лево, – запнувшись, выронил калач и захмелел. Сдобный хлеб казак подкинул носком сапожка-ичиги к своему коню. Чубарый понюхал и осторожно вкусил. Атаман мягко подошел к нему.
Пожевав хлеб, Кучум вдруг заплел ноги и, подогнув передние колена, тихо лег – прижал тоскующую шею к мостовой.
Бояре остолбенели белокаменно.
– Зрите ли какими плюшками царь потчуется? – странно хохотнул Басманов. – Кони дохнут!
Корела, сам упав, налег на круп коня, обнял, лаская ему шею и холку, – как будто утешая в смерти друга. Один Басманов знал – казак упрашивает полежать еще немного своего смышленого ученика.
Старик Шуйский накрепко был сжат опомнившейся стражей.
– Как так, Василий-ста? – подошел Дмитрий к выявленному крамольнику. – Ты ж клялся – полюбил меня?
Но князь стоял, ошеломленный происшествием, не собрав еще слоги в слова.
– Может быть, есть у тебя защитники или поручители? – с малой надеждой спросил Дмитрий.
– Есь, ась? – круто оборотился к вельможному ряду Басманов, поскакал цепким оком по глухим, мшисто-топким обличьям бояр. Знатный строй, как один человек, откачнулся назад.
– Раз так, ступай за мной смелее, княже! – заключил Басманов. – Свет ты мой, Василий Иоаннович, с днем ангела тебя!
Кое-как возвестил начало первого послеобеденного часа дальний петух.
Отрепьев указал задернуть плотную парчу на окнах Набережной комнаты и, впадая в облака перинных голубин, выплеснул над ними добрым жестом – с берега всем вон. Пусть думают окольничие да постельничие – старшие бояре – государя их после великого обеда, по стародавнему закону, унес теплый сон, так будет у них, у самих бояр, на душе потеплее-полегче. К чему знать им, что владетель их по полудням тихо не спит: по-над темной водой полдней, куда кунуто белое тело его, не унимаются волны, все расходятся, пересекаясь, круги… К чему служилому князю, сытому до неблагозвучия, зря вздрагивать и холодеть до срока? (Ведь что может быть страшней для подчиненной блудо-глупости, чем замерцавшая над ней во лбу властителя любая мысль?)
Но прежде чем поразмышлять в тишине о человечьих делах, хотелось, глаза полузакрыв, отдохнуть: для начала насладиться-ужаснуться этой, сей, высоколежной тишью, долгожданной – страшенной, только своей – как смерть; пригубить занесенный живым снегом до краев край своего владычества и одиночества.
Государь, уже поныривающий в бессмыслую сласть сна, вскинулся вдруг: что бишь? Ни людей, ни мыслей нет, но… Все здесь: их теребление – сном, пеленою на сердце, поверх… Одиночество? – В помине. Ни услады, ни пропасти, что за дела воровские?
Обнизанная канительным золотом парча все струилась поперек оконниц, но от себя не пускала и на вершок света. Лишь несколько солнечных лучиков – толщиной в волос – пересекало палату. Отрепьев вдруг сообразил, что эти лучики берут начало не в оконных занавесях, а идут они от боковых, обитых замшей стен. Живо снявшись с лежала, прошел по светящейся нити – тронул точку-звездочку пальцем и повернул, не чая, еще набок шляпку ложного гвоздя. Луч распушился – царь приник к его истоку и тут же увидел затылок и часть спины Яна Бучинского в трех шагах перед собой. То был секретный «государев зрак», глядящий на Прихожую палату.
Перед Бучинским стояли лицом – дьяк Сутупов, дворянин Шерефединов, сзади виднелся Мосальский, и еще дергалось чье-то плечо, чье – «зрачок» уже не разбирал. Отрепьев приложился ухом к своему «зрачку».
– Яня, не хошь рубинов, так прими хочь альмадин! – увещевал Бучинского Сутупов.
Отрепьев поморщился и прошел дальше по замшевой стенке – поискать в ней еще «лишних глаз» и «ушей». Скоро ему повезло – перебирая бронзовые гвоздики, прикрепляющие кожу, он свернул еще шляпку – из-под нее скользнул такой же теплый лучик – обновил ход, выводящий царский глаз в Ответный зал.
Отцы Чижевский и Лавицкий в черных, подбитых пурпурным виссоном мантиях восседали там.
– Фратер наш, – говорил иезуит Лавицкий бородачу, в русской рясе сидевшему против него, – бы было хорошо, полезно вам… эм… – взором притужив товарища, – …personaliter et pro publico bono…
– Надо бы и вам, для вас же, и заради блага общества московского, – переводил Чижевский, знающий чуть ли не весь русский язык, – признать верховную власть папы, а над ним – и нашего Господа истинного перенять.