А возможность по окончании ночи продолжить такой скрепляющий в обоюдном согласии праздник близкородственных душ никак не давала потом уснуть, и сам перерыв общения в связи с отходом ко сну представлялся хотя и ненужным и лишним, но в то же время он не опустошал и не огорчал, поскольку в нём, как почти разгаданная загадка, светилось недалёкое обязательное продолжение того же очарования встречи и взаимного чувственного насыщения.
Столь яркий эмоциональный подъём был для Алекса как бальзам для души; именно это требовалось ему, чтобы хоть как-то отрешиться от обступавших его в последнее время серьёзных трудностей в виду новых к нему подозрений политического свойства и всё более плотного безденежья, из-за чего приходилось буквально разрывать себя, мотаясь между кредиторами. И. пожалуй, только одно обстоятельство из этого ряда могло не огорчать, а соединяться с тем состоянием бодрящей приятности, какое он испытывал теперь от общения с Мэртом.
Оно было связано с Лемовским, которого он знал не так чтобы долго, но вполне достаточно для обращения к нему за помощью.
Сначала услышать об этом человеке ему довелось на одном из раутов, где о Лемовском говорили как о субъекте решительном в собственных и неизменяемых убеждениях, сильно противоречащих общепринятым.
Помещик старого покроя, он сохранял то понимание сословной вольности, которое в условиях достигнутого им сравнительно благополучного материального достатка легко уводило его в искреннее благодушие по отношению к крепостным и в достаточно весомой части даже поощряло их устремления к поступкам вопреки барским началам и даже к воле, понимавшейся ими, разумеется, на свой лад – слишком общо и только в розовых красках.
Был он к тому же доброхотом, легко ссужавшим любому из дворян, кто нуждался в его финансовой поддержке и просил его о ней.
Два этих качества его натуры легко уживались одно с другим, между тем как в их оценке на стороне чем дальше, тем более проступало резкое сословное неприятие, в том числе властями, как местными, так и губернскими и столичными.
В обширном уезде, где размещалась его вотчина, стали вдруг проявляться протестные и даже разбойные почины подданных, и благодушному барину тут же вменили это в вину первому из тамошних владельцев земель и душ. Его состояние постепенно расстраивалось и убывало, главным образом из-за невозвращения ему долгов, но он предпочитал оставаться самим собой и в таких обстоятельствах.
В ту пору возил он двоих его дочерей в Москву, чтобы, как незамужних, готовых на выданье, показать их на зимних балах. Алексу представили его на таких смотринах вместе с его семейством. Дочери были обе красавицы, и по результатам не только балов, но и всего, более месяца, пребывания заезжего семейства в белокаменной каждой досталось тогда немало слов лести и обожания, хотя до прямого их сватовства дело так и не дошло.
Будучи наслышан об Алексе, как о большом и ярком стихотворце, вовлекавшемся в опалы, вольнодумствующий помещик, вопреки осторожным ожиданиям поэта получить от него отказ по части дачи в долг, не донимал его расспросами о причинах обращения за поддержкой и о состоятельности, как берущего взаймы, а словно бы только и жаждал, чем бы порадеть просящему, и сразу дал согласие на выдачу ему довольно крупной денежной ссуды, пригласив его для её письменного оформления в своё уездное имение, а заодно и погостить там. Просил лишь заблаговременно уведомить его о приезде. Алекс был по-настоящему тронут любезным и простым обхождением нового потенциального займодавца, поскольку в общении с ним даже не возникало необходимости непременно сразу заявлять о сроках возврата ссуды, о процентах и прочих условностях, к чему уже с самого начала всегда обязывала любая, даже мелкая сделка.
Не оценить такого обстоятельства было нельзя. В то время оно касалось уже целого большого круга разорявшихся помещиков или их отпрысков, занятых по преимуществу на военной или гражданской службе или отставных, живших по городам, вне своих усадеб, и постоянно крайне озабоченных из-за неумолимо нараставших обязательств по их задолженностям – то ли имущественным, то ли монетарным. Займодавцам, укреплявшимся в их опыте отказывать в помощи, приходилось искусно уклоняться от наседавших на них со всех сторон просителей такого пошиба. Варианты же погашения задолженностей существовали весьма своеобразные, целиком отразившие малопригодный характер деловых связей и отношений дворян внутри своего сообщества и ставшие тогдашней российской обыденностью.
В единстве тут давали о себе знать породная спесь и наивность.
При том, что молодые поколения дворянских семей и кланов ещё таскали за собою немалые доли наследованного богатства и что они, стремительно беднея, не отдавали пока ясного отчёта своей трагичной участи, выдача в долг и приобретение в долг могли представлять собою нечто вроде фетиша свободной воли в строгих рамках имперского имущественного права.
Выражению такого порядка хорошо служил старый обычай, по которому обязательства можно было легко погасить, перезаняв очередную денежную сумму или удачно разыграв карточную партию, в том числе с кредитором. А в основании тут был нерушимый догмат феодальной чести и сословного достоинства; его важнейшее проявление заключалось в особенной означенности данного в поручение слова, которым дворянин часто мог и ограничиться, обязываясь возвратить долг.
Кое-кому при таком положении вещей даже удавалось жить, по их представлениям, как бы играючи, в неге и в лености, и при этом не чувствуя себя хотя бы в чём-то утеснёнными, а тем более – виноватыми. Истории понадобилось именно такое племя закоренелых шатунов и бездельников, которых было тем легче оттеснить на обочину от наиболее ответственных дел, чем более они впадали в отвратительную бездну своей крайней беспечности.
Алекс имел все основания считать себя искушённым в этой зыбкой игровой сфере. Но как человек, умевший не то чтобы заглядывать далеко вперёд, а хотя бы интуитивно распознавать некоторые особенности процесса обнищания себе подобных, он не мог уйти от размышлений о странностях нараставшего у него на глазах перерождения былого уклада в новые формы.
Бродившие в нём предчувствия чего-то большого и требующего более серьёзного и ясного постижения приводили его к выводу о необходимой сдержанности в части обеспечения своего достатка, к чему не в состоянии были ещё подойти многие, если даже не все, кого указанные странности могли касаться.
Вспоминая теперь о непродолжительной беседе с помещиком, поэт с удовольствием восстанавливал в памяти отдельные, сказанные ими обоими фразы и то, как его в целом удовлетворило общение с ним. Сюда примешивались и впечатления от увиденных и представленных ему на балу красавиц, дочерей доброхота. Лицезреть их было приятно и волнительно. Особенно изящной и жизнерадостной показалась Алексу старшая из них по возрасту, Аня, двадцати лет. С нею поэт даже станцевал пару мазурок и участвовал в контрдансе, и она, уже наслышанная о нём, о его не одобряемых светом экстравагантных суждениях и поступках, и подверженная общепринятому воспитанию в дворянской среде с обязательным приобщением к литературным и другим новостям из жизни столиц, читавшая, как о том она сама сообщила, некоторые из его наиболее известных виршей и знавшая от отца о его приглашении в усадьбу, сказала ему: «Непременно приезжайте; все у нас будут вам очень рады, и я – тоже».
Отчётливо помнилось и другое, что она успела проговорить от себя или отвечая на вопросы Алекса, пока они проносились по зале, то сближаясь, то расходясь, ожидая начала музыки или направляясь по завершении танца к ожидавшему её семейству и его надменному столичному сопровождению, напряжённо следившему за энергичной, привлекавшей их внимание парой. То были простые слова и фразы молодой дворянки-провинциалки, слегка утомлённой церемониями смотрин, когда полагалось не скрывать своего лёгкого ироничного отношения к смысловой части их обывательского содержания, – о дорогах до Москвы, о самой Москве, её улицах и театрах, об уездной скуке, её чудаковатых тётушках и каких-то ещё близких и дальних родственниках, о модах, наскоро прочитанном новом заграничном романе…