и жадный зов сосущей клетки плоти –
мои потусторонние вожди,
что так ещё меня и не проглотят…
Живёт дыханье, всё ещё живёт,
тобой хранимо, ангел мой небесный –
за вещим бормотанием высот
одной тебе понятной льётся песней.
Прости, что ты ждала день ото дня,
вся в горечи, любовью убывая,
но омывала каждый раз меня
твоя слеза, что капля дождевая.
Живёт ещё дыхание в груди,
и времени – на вечность и пол-лета…
Веди по васильковому пути
безумца, предсказателя, поэта.
ПОДВОРОТНЯ
Привет тебе, суровый понедельник!
Должно быть, вновь причина есть тому,
что в подворотне местной богадельни
тайком ты подворовываешь тьму.
И клинопись с облезлой штукатурки
на триумфальной арке сдует тут.
Здесь немцы были, после клали турки…
на Vaterland могильную плиту…
Теперь же неуёмная старушка
с бутыльим звонцем – сердцу веселей –
все мыслимые индексы обрушит
авоською стеклянных векселей.
И каждый здесь Растрелли или Росси,
когда в блаженстве пьяном, от души,
на белом расписаться пиво просит
и золотом историю прошить.
* * *
Живу. И видит Бог… Конечно, нет.
Имеющий глаза да не увидит.
Как написал дряхлеющий Овидий –
о, как он интересно написал…
По выходным безвыходность гнетёт.
Заматеревший март ручьями полон…
До вечера капель играет в поло,
а ночью Марко ищет, где восток.
Когда же перемелются снега,
на суточном дежурстве мне по рации
ты передашь, должно быть, друг Гораций,
что завтра будет лучше, чем вчера…
* * *
Забалдев под болдинскую осень,
заварю иголки кипариса:
заходи чайку попить, Иосиф –
неба умирающего писарь.
Посиделки с классиком поэту
как не помянуть тоскливо-броско?
Потому в Венецию поеду,
или где там похоронен Бродский?
Только в эту шалевую осень
ошалеть другим придётся строкам –
водки заходил напиться Осип,
чтоб согреться под Владивостоком…
* * *
За облаками вёрсты наверстай –
где с песней, выдуваемой в хрусталь,
стоят, в своей красе непогрешимы,
замёрзшие в девичестве вершины,
где усачом у терекских излучин
закат до посинения изучен.
Там изобилье в роге у Вано
на вкус и цвет: как выпить дать – вино.
А горные и торные козлята
под ноги сыплют огненные ядра,
и тратится к подножию Казбек
на эха перепуганного бег.
АНКА
И вечер на тебя немного укорочен,
и ложу египтян завидует Прокруст,
и колотушкой лба сияет околотчий,
о косяки дворцов раздаривая хруст.
Не слышен ход небес, веление царёво –
принцессу не будить на месяц Рамадан,
пока безумный март Алисою зарёван,
и розы февраля царапают майдан.
И рвётся из цепей тоска цепных реакций
ядрёным ноябрём с Авророю в капкан.
Заря ещё красна с пальбою пререкаться,
когда на Ильича картавится Каплан.
Задушенный Кавказ умоется снегами,
Остапу надоест промышленный Провал.
И если я не прав, возьми в ладонь не камень,
а вычурный наган и ущеми в правах.
И вечер на тебя немного укорочен,
и ленточки твои заплетены в «Максим».
Встречай и напиши о стрёкоте сорочьем,
ресницами в крови на карту занеси…
* * *
Возьмёшь стихотворение кряхтя
и тащишь на тринадцатый этаж:
полтинничек – за лестничный пролёт,
а можно и немного доплатить.
На третьем – разминёшься с алкашом…
на пятом твой законный перекур –
и в жалостную банку из-под шпрот,
как милостыня, бросится бычок.
Ступени стонут, проползая вниз,
плечу от лямки адски горячо,
но, перья просыпая за собой,
с напарником тягаешь этот текст.
И падает на ногу строгий смысл,
и рифмы оглушительно трещат,
потом у поворота на восьмой
перилами карябаешь строфу.
Настойчиво названиваешь в дверь –
хозяйка в псевдонорковом манто
(литошного надмирья старожил)
почила…
…не успели донести…
* * *
Утром мама взорвёт небеса,
а затем подожжёт и подушку.
Как об этом, скажи, не писать,
если их мчс не потушит?
И в столичных духовках метро,
злопыхателям местным на радость,
на глубинах пропащих – и то –
увеличится вверенный градус.
Как на это, скажи, мне смолчать
и умерить дозорный хрусталик,
если есть и слеза, и свеча,
если мамины руки устали?
И тряпичное бьётся окно
о бегущие тучи дюраля…
Разве выдержит небо его,
где стекло ещё не протирали?
ТАМ
Там ещё пишут…
Это когда
водят палочкой по бумаге.
Ищут пищу,
ра-бо-та-ют –
странный обряд ушедшей магии…
Там ещё солнце – железный диск –
лязгает по небосводу,
и неуёмный рассвет-садист
в тёмные окна воткнут..
Там ещё жив благодатный звук,
но не посредством речи,
просто ружьё, сжевав кирзу,
сердце дробинкой лечит.
Там ещё можно куда упасть…
В перистых тех хоромах –
время спрессовано в лучший пласт,
в котором слова хоронят.
* * *
Там меня пишут вензелем до вершин.
Там обо мне явно слагают вирши,
как я тринадцатый подвиг не совершил:
взял – из игры и вышел.
А было что вспомнить: лев под рукой немел,
гидра кончалась при головообмене…
Вепрь и лань, бык, что всегда имел
критские бабки не в моей ойкумене.
Страсть как смешно видеть сады Гесперид:
в яблоках кони двигают взмыленный перед…
Ворон, бывало, взгляд свой в тебя вперит,
словно в печёнку вонзает медные перья.
И проезжаешь Дербышки, как царство теней,
кладбищ в округе – что фиников в Палестине:
это как слепленный плач на еврейской стене,
что вместе с мамой моей в катафалке остынет.
* * *
Там, в голове, зреет яйцо ума:
птенчик готов клюв за идею щерить…
Полной когда станет твоя сума –
вместе со смертью мудрость раздавит череп.
И вознесёшься, и упадёшь опять,
в общем-то, спя, если на самом деле,
крылья свои о небо опять дробя,