Сегодня утром его к ней не пустили. «Приходите вечером, еще не скоро», – ответила девушка в регистратуре и закрыла перед ним окошко. Легко сказать – вечером. Ждать – хуже всего. Насчет работы Пашка не волновался. Тихона Матвеевича Тонька предупредит: хоть сегодня и воскресенье, да мало ли что. А кому срочно понадобится – Гришка выручит.
Так полдня и проболтался по улицам. «Пойду узнаю, может, уже готово», – решил Пашка и развернулся в сторону больницы.
Какое странное чувство! Пашка никак не мог понять, оттуда оно взялось. «Все будет хорошо, все будет хорошо», – уговаривал он себя, постепенно убыстряя шаг, почти переходя на бег.
Вот уже показался высокий металлический забор, а за ним – желтый корпус больницы. Было такое ощущение, что весь воздух вокруг пропитан какой-то тревогой и страхом. «Что со мной? Не выспался, наверное, вот всякая ерунда и мерещится», – подумал про себя Пашка, влетая в больничную дверь.
Окошко регистратуры было закрыто. Пашка постучал в него. Никто не ответил. Он резко нажал на фанерную дверцу. Девушка стояла, прислонившись к стеллажу с медицинскими карточками, и плакала, прижав к глазам смятый кусок марлевого бинта.
– Скажите, пожалуйста, Федорова Тася родила уже? Или еще погулять? – неуверенно попытался пошутить Пашка.
Девушка медленно повернулась и подняла на него полные слез глаза. Эта минута Пашке показалась вечностью. Все внутри сжалось в тугой комок, который каким-то непонятным образом всей своей тяжестью давил на мозг, отказывающийся что-либо понимать, и на ноги, которые вмиг стали неподвижными, словно приросли к крашеному деревянному полу.
– Девушка, милая, что случилось? Что-то ужасное? – глухим и совершенно чужим голосом пролепетал Пашка.
Девушка смотрела на него, не моргая.
– У вас – мальчик. Три шестьсот. Пятьдесят три сантиметра. Поздравляю… А у нас – война. Война началась. С немцами, – и она снова зарыдала в свой марлевый платок.
3
Провожали Пашку тихо. Даже Андрейка, двухнедельный от роду человечек, вел себя вполне по-взрослому, не нарушая криком тягостную тишину прощания. Антонина хлопотала по хозяйству, собирая Пашке в дорогу все необходимое. Тася неподвижно сидела, прижавшись к мужу, держала его за руку и тихо, как заклинание, повторяла: «Не пущу, не пущу, не пущу…»
Пашка сидел, насупившись, гладил жену по руке и смотрел на стол, изредка бросая взгляды то на сына, то на колдующую над вещмешком Тоню.
– Так, девочки, – вдруг неожиданно сказал он, – слушайте, что я вам скажу.
Антонина отложила сложенную рубаху и присела к столу.
– Тасенька, Тонечка и Андрюха! – Пашка по очереди переводил взгляд с одного на другого. – Не так я представлял себе нашу с вами жизнь. Не так. Да, видно, не судьба.
Таська тихонько всхлипнула. Тоня провела рукой по глазам, но сдержала слезы.
– Помнишь, Таська, что Тихон Матвеевич нам тогда говорил. Я только сейчас понимать начинаю. Ведь это он о нашей семье говорил. О моей, значит, семье. А я сберечь семью нашу не смог, хоть и не по своей воле. Так вот, вы берегите ее. Андрюха вырастет, и ему накажите. Как мне от вас уходить не хочется. Как не хочется! Люблю я вас, милые вы мои. И всегда любить буду, до последней секундочки своей.
– Что это ты, Павел? – Тоня посмотрела на него, вытирая глаза кончиком передника. – Навеки что ли с нами прощаешься? Вот война кончится, вернешься, как еще заживем!
– Заживем, заживем, – как-то невпопад повторил Пашка, думая о чем-то далеком.
Таська с громкими рыданиями повисла у него на шее.
– Не пущу! Не пущу! За что? Почему так? Только жить начали! Не пущу-у!
– Тише, тише, – успокаивал ее Пашка. Потом взял ее голову обеими руками, немного отстранил от себя и пристально посмотрел в глаза. – Тасенька, об одном прошу: сына береги! Андрюшеньку нашего. И себя. Милая моя. Родная моя, – и Пашка крепко прижал жену к себе.
4
Вьюжным февральским утром почтальон принес в дом Федоровых два письма.
Одно, в виде фронтового треугольника, было датировано 31 июля 1941 года. Павел писал: «Дорогие мои, Тасенька, Тоня и Андрейка! Как вы там без батьки? Сынок, поди, подрос? Очень скучаю. Хоть бы одним глазком посмотреть на вас. Тогда и смерть не страшна. Мне без вас так плохо! Все бы отдал, хоть бы минуточку побыть с вами, дорогие мои.
Тасенька! Не знаю, смогу ли еще написать до 23 сентября? Увидеться с вами в этот день вряд ли получится. Но вспоминать о вас буду обязательно. И вы обо мне вспоминайте. И еще хочу я, чтобы потом, через много лет, день этот стал днем нашей семьи. А семья у нас будет большая-большая. И дружная. Я знаю это. И чтобы собирались все и рассказывали друг другу о своих делах и помыслах. Чтоб любили и уважали друг друга. Только в разлуке понимаешь, как это важно!
Ну, все! Больше писать не могу, объявили построение. Скорее бы в бой! Я эту вражину зубами рвать буду, голыми руками пойду на него, лишь бы задушить, уничтожить эту мразь фашистскую!
За меня не беспокойтесь.
Обнимаю вас крепко. Ваш Павел».
Второе письмо было из военкомата. В нем официально сообщалось, что рядовой Красной Армии, Федоров Павел Андреевич, погиб смертью храбрых 14 декабря 1941 года в боях под Москвой.
Макар Савич
1
Макар Савич лежал на узкой госпитальной койке. Спина уже занемела, но шевелиться не хотелось.
«Сколько же я тут провалялся! Вона, уже весна! Ночи – совсем короткие стали».
Он смотрел на яркую звездочку в оконном проеме. Если закрыть правый глаз, ее видно, а – левый, нет. Прячется за деревянную раму, словно в прятки с ним играет.
Макар Савич улыбнулся своей детской шалости, и мысли его понеслись домой, туда, где остались Любаша с Федькой, лошади его любимые. Односельчане, которых недолюбливал когда-то, теперь казались ему самыми близкими на земле людьми. Ох, как бы он хотел сейчас очутиться рядом с ними, Любашу обнять крепко-крепко. Он очень явственно представил себе, как одной рукой обнимает упругий стан девушки, а другой – нежно гладит светло-русые волосы, пропуская между пальцами шелковистые пряди, вдыхая аромат ее молодости. Макар Савич даже потянул носом…
Стоп! Он резко открыл глаза и покосился на то место, где под белой простыней должна была находиться его левая рука. Белая больничная ткань лежала ровно, и не было никакого намека на то, что под ней что-то есть.
Макар Савич с тяжелым вздохом перевел глаза на окно, за которым по-прежнему продолжала свой путь неизвестная звезда.
«Ишь, дурак, размечтался, – горестно подумал он, – Какой я теперь мужик, без руки-то?»
Мысли переметнулись в тот уже далекий летний день, когда провожали их на войну. Всей деревней. Молча, словно боясь нарушить тишину близости, тишину последней минуты, тишину расставания. Даже, когда подошли телеги и раздалась команда: «Подъем!», не заголосили, как обычно бабы. А только сильнее прижались к своим мужьям и сыновьям, стараясь продлить этот последний миг, за которым – такая беспросветная бездна, о которой даже подумать страшно.
Макар Савич простился со своими дома. Не любил он на людях показывать свои чувства.
Федьку, по инвалидности, в армию пока не призвали. Макар Савич был этому даже рад, будет кому за хозяйством присмотреть.
Любаша, которая так и осталась жить на хуторе, стояла, еле сдерживая слезы. Знала, не понравится хозяину, если выть начнет. Терпела. И только пристально, не отрывая глаз, смотрела на него. Словно старалась запомнить каждую черточку его огрубевшего от нелегкой судьбы лица. Взглядом разглаживала морщинки, собранные пучком около глаз, и словно успокаивала. Как маленького. Как своего ребенка, которого отрывают от матери, а он и не понимает, зачем это делают.
А он старался и вовсе на нее не смотреть. Что-то внутри него словно поворачивало его в ее сторону, а он все отводил и отводил глаза. Зачем? Боялся чего-то? Дак, вроде, некстати ему бояться. И кого? Любаши? Вот еще! И о чем он сейчас думает? Не об этом надобно думать. Война идет. Война.