Опять перед взором возник сытый Гаврюха.
И мать, заискивающая перед зятем. И обида сильней заточила под ложечкой. И что нашла она в нем особенного? Почему раболепствует перед ним? И тратит на него мои деньги? Да, мои. Ведь у нее теперь не было ни гроша. Все ушло на жеребенка, приданое Нюрки и Лапониных, с которыми, наконец-то, расплатились. И семья пробавлялась моим скудным заработком. Но мать все же не жалела денег на зятя. И каждый раз потчевала его самогонкой.
Я приказал себе не распускать нюни. Так провозгласил Прошка, когда мы клялись отдавать себя борьбе с врагами. Ах, Прошка, Прошка! Какой ты славный парень! И какой чудной. Почему ты не признался мне? Да я бы отдал тебе свой кусок, если б он был даже последний. Ради чего терпел муки? Вон какие схватки полосуют мой живот. Прямо хоть кричи караул. А ведь я не ел только полдня каких-то. Каково же было тебе, пережившему столько голодных дней?
В сенях послышались шаги. Дениска? Если бы догадался заглянуть. Я попросил бы принести хотя бы корку хлеба. Но это была Нюрка. Она вошла как-то робко, поставила табурет напротив топчана и осторожно присела.
— Слышь, Хвиль, — вкрадчиво начала она. — Просьба к тебе. Дал бы хлеба немножко. Хоть пудов шесть.
Я глянул на нее. Не шутит ли? Нет, не шутила. Взгляд выдержала- не моргнув глазом.
— Почему это я должен давать вам хлеб?
— А так, — сказала Нюрка. — По-родственному. Мы прикидывали. Не хватит до урожая.
— Не хватит, так подкупите.
— А где его подкупишь? У частников дорого. Денег таких не наберешь. А государство не продает. Вот и просим по-родственному. Отпусти пудов шесть.
— Нету у меня хлеба, — сказал я. — Нету. Понимаешь?
— Как же нету? — удивилась Нюрка. — Другим даешь, а для своих нету? Как же это?
— Даем бедноте. А вы середняки.
— Что ж, что середняки? — возразила Нюрка. — Зато тебе родственники. — И заморгала глазами, словно собираясь расплакаться. — Ну уважь, Хвиль. Вечерком подъедем. И ни одна душа не дознается.
— Нету у меня ничего! — закричал я, вскочив с топчана. — Нету! Понимаешь? Себе крохи не возьму. И вам не дам И отстань!
Нюрка помолчала, вздохнула и поднялась.
— А и правда чужой ты, — сказала она с нескрываемой горечью. — Совсем чужой. Ну что ж. И мы для тебя чужие. Так и знай.
И гордо удалилась. А я опять упал на топчан и, чтобы не зареветь, закусил подушку. Так лежал долго. Уже начал засыпать, как почувствовал на шее у себя теплое дыхание. Это был отчим. Он протянул кусок сала и скибку хлеба.
— Повечеряй, — проговорил он, озираясь на дверь. — У матери стырил. Оно хочь и ржавое, сальцо, а все ж пользительное. Перехвати чуток. А то они долго будут калякать.
Я с жадностью набросился на еду. А отчим сидел напротив и смотрел на меня своими ласковыми, добрыми глазами.
*
Все чаще и чаще вспоминалась Домка Землякова. Не потому, что жалко было отпускать ей хлеб. Это само собой. Я был уверен, что вдова обошлась бы и без кресткома. И против воли подчинился Лобачеву. Вспоминалась же она потому, что заронила в голову мысль. И в самом деле, почему бы не отобрать у Комарова мельницу? Как можно мириться, что один человек владеет целым предприятием? Ведь это же несправедливо. Да, он купил мельницу. Но за какие деньги? Разве честным трудом заработать такую уйму?
С Лобачевым об этом говорить не хотелось. Скажет: нет директивы. И отмахнется. Но самочинно поступать было боязно. Потому-то я поставил этот вопрос на ячейке.
Ребята спорили на редкость горячо. Планы предлагались один другого несбыточнее. Добиться постановления сельсовета. Обратиться с просьбой в районные организации. Послать прошение в Москву. Но всех перещеголял Илюшка Цыганков. Он предложил учинить над Комаровым погром.
— А что с ним нянчиться? — горячился он, обводя нас сверкающими глазами. — Помещиков громили. А почему нельзя его? Чем он лучше помещика? Царской власти не боялись, а своей собственной стесняемся? Откуда такая стыдливость? Нет, как хотите, а дальше так не пойдет. Пора дать эксплуататорам бой.
— Не очень круто, Илюха, — сказал Володька Бардин. — Помещики были опорой царской власти. Выступление против них расшатывало буржуазный строй. А теперь совсем другая картина. И потому надо не бунтовать, а соблюдать законы.
— Удивительно! — не сдавался Илья. — При царизме помещики грабили народ. При социализме кулаки сосут из него кровь. Но при царизме, плохо или хорошо, можно было дать помещику в зубы. А вот при социализме — ни-ни! Кулаков, видите ли, оберегают законы. Да на что нам такие законы?
— Илюшка думает так, — заметил Сережка Клоков. — Ребята, колья хватай и наотмашь махай. И глуши всех врагов наповал. Объявился и сразу всего добился.
— Бедный Юлий Цезарь! — с нарочитой жалостью воскликнул Андрюшка Лисицин. — Слушает он теперь нашего Илью и ворочается в гробу. Куда ему до нашего воеводы!
Выждав, пока стихнет смех, Илюшка серьезно сказал:
— Ежели нужно, я возьмусь и за кол. И не побоюсь уложить врага. А заодно и тех, кто вместо дела зубоскалит. Что же до Юлия Цезаря, то пускай себе ворочается сколько хочет…
Когда все планы были отвергнуты, я предложил поговорить с Комаровым по душам. Отдайте добром, иначе отнимем. Волей народа и законным образом. И самого из села выдворим.
— Видали чудака? — возмутился Илюшка Цыганков. — Да ты что, спятил? Как же это можно с кулаком по душам?
Но ребята все же поддержали меня. Попытка не пытка. С кулаками надо не только драться, а и маневрировать. И если маневр даст то же, что и драка, лучше обойтись без драки.
Володька Бардин предложил выбрать делегацию. Но я возразил против этого.
— К мельнику пойду один. И не от комсомола, а от кресткома. С комсомолом он не будет разговаривать. А от кресткома вряд ли увильнет…
И вот я снова отправился на мельницу. Поговорить по душам. А почему бы и нет? Ведь он же человек, Комаров. И должен откликнуться на голос времени. А если не откликнется, тем хуже для него. Мы же от обращения к нему ничем не пострадаем.
И на этот раз я увидел Клавдию. От удивления даже поморгал глазами. Не обманывает ли зрение? Но зрение не обманывало. То была живая Клавдия. Она стояла у стены дома, подставив лицо неяркому солнцу.
Я окликнул ее. Она встрепенулась, глянула в мою сторону и заторопилась к калитке. В черной юбке, белой кофточке, с зачесанными назад темными волосами, она показалась какой-то другой. И лицо необычно задумчивое, будто с ней стряслось горе.
Подойдя к забору, Клавдия сказала:
— Здравствуй! А я только что думала о тебе. И хотела повидаться. Но не знала, где и как.
— Мне нужен твой отец, — в свою очередь, сказал я, словно оправдываясь. — О том, что ты дома, даже не подозревал. И очень удивился.
— Вчера приехала, — сказала Клавдия и почему-то опустила глаза. — А завтра уезжаю. Навсегда.
Она произнесла это «навсегда» отчетливо, точно подчеркивая. Но я сделал вид, что ничего не заметил. От этой встречи мне было как-то не по себе, хотя любопытство уже начинало разбирать. Хотела повидаться со мной. И уезжает отсюда навсегда. Что все это значит? Но я напустил на себя безразличие и будто ради вежливости спросил:
— Опять в Воронеж?
— Да, — кивнула Клавдия. — Работаю там. Чертежницей. Закончила курсы и поступила.
— И как?
— Ничего. Нравится…
Хотелось сказать, что и Маша Чумакова в городе. Но я удержался. Она ж не знает ее, Машу. Да и мне нет дела до нее, Клавдии. И я сухо повторил:
— Отец нужен. По важному делу. Он дома?
— Дома, — замялась Клавдия. — Но не один… У него гости. Не очень чтобы такие… Ваши, деревенские.
Я почесал затылок.
— А вызвать нельзя? Так и так. Срочное дело. Прямо неотложное…
Клавдия подумала и открыла калитку. У дома сказала:
— Побудь здесь. Сейчас спрошу…
И почти тут же вернулась с отцом. Я шагнул к мельнику и, не поздоровавшись, сказал:
— Завтра обсуждаем вопрос… Беднота требует отобрать мельницу. Потому и беспокою. Лучше всего переговорить… Может, добровольно отдадите? Проникнетесь духом и решитесь. Так было бы удобней для вас. А мы бы выдали бумагу…