Чем ближе к ипподрому, тем громче становились вопли, тем больше давка. Люди словно обезумели при виде огромной добычи, красивых воинов, пленного Гелимера и его родичей.
Процессия двигалась мимо роскошных терм Зевксиппа[72] — перед ними возвышался величественный портал ипподрома. Здесь роскошь и богатство величайшего деспота земли проявились с особой щедростью и блеском.
Сотни тысяч людей расположились вокруг, сотни тысяч людей восхваляли деспота, который, сидя под пурпурным балдахином на золотом троне в высокой ложе, ожидал Велисария. Рядом с ним восседала императрица, единственная женщина в мире, сумевшая подняться из вертепов этого самого цирка, со дна разврата и похоти, к престолу. Красивая, невысокого роста, она была сложена так, что радовала взор самого взыскательного художника. На бледном лице пылали чарующие глаза, горели губы, алчущие наслаждений. Золотая диадема венчала ее голову; за бриллианты в серьгах, на лбу, шее и на платье можно было купить королевство. Вокруг нее теснились придворные красавицы, молодые патрикии, вельможи, любимцы и телохранители.
Когда Гелимер вошел и увидел Юстиниана на троне, море голов слева и справа, он не зарыдал, не вздохнул тяжко, а лишь громко повторил:
— Все суета сует и всяческая суета!
Велисарий и Гелимер по ступеням поднялись к ложе. Там с короля сорвали порфиру; вандалы склонили головы до земли, народ завопил, приветствуя императора, в глубине души ненавидя его и проклиная как воплощение дьявола.
— Многая лета! — на всех языках неслось над землей.
Велисарий тоже опустился на колени, ничтожный раб неограниченного властелина urbis et orbis.
Радован и Исток стояли на подмостках среди лучников. Радован то и дело прикладывался к отличному вину Эпафродита и был в прекрасном расположении духа. Он кричал вместе с самыми заядлыми крикунами и вздымал руки. Исток же молчал. Он думал о том, что точно так же могли привести на ипподром его отца Сваруна, свободного старейшину свободных славинов, если бы его, Истока, стрела не поразила Хильбудия. И ему захотелось домой, в свой град — рассказать соплеменникам, что бывает с побежденными народами, пойти от племени к племени, зажечь протест в душах, единство в сердцах, призвать к вечному гневу и вечной борьбе против Византии. Тем временем деспот дал знак. Загремели трубы, народ обезумел от восторга, на арене появились две чудесные колесницы.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Трижды возвестили трубы отдых, трижды промчались по сорока мраморным ступеням императорские и Велисариевы рабы, угощая зрителей освежающими напитками. Ипподром кипел и безумствовал. Народ опьянел от вина и веселья. Богатеи теряли и выигрывали огромные куши. Во рву, окружающем арену и наполненном водой, плавали остатки разбитых колесниц и повозок. Сторонники зеленых и голубых, наемные крикуны, перешли канаву у самой арены, взобрались на спину[73], влезли на Змеиную колонну[74], поднялись даже на затылок колосса Геракла[75] работы Лисиппа[76] и, срывая венки сикомор с Адама и Евы, швыряли их на арену, валились на колени перед прекрасной статуей тоскующей по любви Елены, дрались, толкались и славили то зеленых, то голубых, в зависимости от того, кто больше платил.
Кафизму — императорскую ложу, — покоившуюся на двенадцати мраморных колоннах, мельчайшей пылью орошал ароматный шафран. Юные патрикии, изнеженные офицеры, дворцовые сплетники перемигивались с красавицами из свиты Феодоры, расположившейся в кафизме и в соседних ложах.
И только Феодора была неподвижна. Лицо ее было хмуро, губы закушены, она побледнела еще больше, а сверкающие глаза извергали молнии на ряды зеленых. Императрица обещала свою милость голубым, однако пока что было неясно, кто победит, хотя колесницы уже трижды влетали на ипподром. У голубых и зеленых насчитывалось равное число побед.
Вдруг она вздрогнула и сделала знак рукой. Наклонилась к прекрасной Ирине, задумчиво сидевшей возле нее, и велела ей позвать Асбада. Обжигающим взглядом пронзила императрица ее лицо — не затронула ли эта просьба юное сердце? Но Ирина спокойно встала, передала повеление императрицы, и через мгновенье у ног Феодоры в ослепительном доспехе появился начальник палатинского легиона.
— Асбад, иди к Эпафродиту и спроси его, победят ли арабские жеребцы, которых я купила при его посредстве!
Асбад поцеловал ей туфлю и поспешил в ложу к Эпафродиту. Шум и шепот в кафизме утихли — говорила богиня Феодора, увенчанная золотым нимбом.
— Красив Асбад, Ирина?
— Красив, боголюбезная августа[77]!
— И ты любишь его?
— Люблю, если прикажет твое всемогущество!
— А сердце тебе не приказывает?
— Мое сердце, как у Иоанна Крестителя на Иордане!
— Дитя! Тебе бы акрид и меду вместо жарких поцелуев!
— И мои уста будут славить твою милость, о владычица!
Императрица с жалостью взглянула на Ирину; на лице девушки не было еще следов жаркой страсти, в глазах ее еще мерцала роса, словно в чашечке лилии, раскрывающейся в полночь и чистой, невинной встречающей утро.
Возвратился Асбад.
— Эпафродит, смиреннейший раб императрицы, простирается перед тобой ниц во прахе и клянется святой троицей, что твои скакуны победят. Он поставил на них полмиллиона золотых статеров.
Лицо Феодоры прояснилось. И тут как раз запели трубы, из-под кафизмы вылетели лучшие колесницы.
Толпа онемела. Все потянулись вперед, старики дрожали от нетерпения, молодежь стискивала кулаки.
Одни со вздохом призывали на помощь Христа, другие заклинали сатану и Вельзевула[78] сломать колеса голубым.
Кони остановились перед кафизмой. У зеленых — четыре каппадокийских скакуна, у голубых — четыре арабских. Возницы подняли флажки, ипподром зашумел, словно море в бурю. Могучий гот в голубой тунике поднял свой флажок, и все увидели на нем герб Феодоры.
— Состязается императрица!
Сторонники зеленых побледнели; они с радостью высыпали бы в Боспор миллионы на съедение дьяволам или отдали бы их на церковь святой Софии, только бы победили зеленые, посрамив самую главную свою соперницу. Сторонники голубых и вельможи трепетали от ужаса, опасаясь проигрыша. Эпафродит не находил себе места от страха. Он понимал, что на карту поставлена его жизнь и его достояние. Он уже обдумал, как быстро скрыться с ипподрома, сесть на самый быстроходный корабль и исчезнуть. Маленькие глаза его спрятались под бровями в ожидании.
Императрица встала. Взяла из рук Юстиниана белый платок и с горделивым высокомерием бросила его на арену. Когда кусок ткани коснулся земли, из рук возниц выпали флажки, закипел песок под копытами коней, взвихрились зеленая и голубая туники, и в одно мгновение колесницы скрылись за поворотом у меты — Змеиной колонны. Люди замерли и онемели, ипподром словно превратился в безмолвный мрамор. Речь шла о миллионах, о чести половины города, о достоинстве императрицы и о ее позоре. Все изнемогали от напряжения, дрожали и корчились. Юстиниан прикрыл глаза рукой, Феодора, закусив губу, стояла у барьера ложи, рука ее была стиснута в кулак; на ее прекрасном лице — словно из лесбийского мрамора — не дрожала ни одна жилка, пышная грудь замерла.
Пять раз промчались несравненные кони мимо меты. То зеленый возница опережал голубого на голову, на конскую шею, то голубой зеленого. Шли все время рядом; таких скачек ипподром еще не видывал. Богатеи, патрикии и воины, терявшие и приобретавшие здесь миллионы, до крови кусали губы в тяжком возбуждении. Толпа все больше перевешивалась через барьеры и резные решетки, еще немного, и она хлынет на арену.