— Да нет. Все в норме, — и отпивает кофе как раз в тот момент, когда Джейс кидает в нее кусок круассана, и все снова начинают смеяться. Чужой смех бьет по ушам, им всем весело, они все не помнят войну. Войны никогда не было, они все еще живые и молодые.
Его было не отодрать от нее. От ее шеи, от ее груди; и у него был разодранный бок и свежая рана на груди, почти на плече снова начала кровоточить, а у нее все руки разодранные, и на лице ссадины — она шипела, когда он задевал пальцами ее щеку, место над бровью. И несмотря на то, что движения внутри казались важнее, что он членом ее мышцы чувствовал, тогда эти ссадины злили. Тогда на пару мимолетных секунд ему захотелось оторваться от нее, уйти и свернуть голыми руками шею тому, кто швырнул ее так. Они оба были потные, и запах крови в нос бил, пока она судорожно шептала под ним, что умрут-умрут-сдохнут, от них ничего не останется, это того стоит. Они сдохнут, никто не узнает, никто не осудит. И от этих слов — или от шепота, или от реакций ее тела, или еще от чего — он вдалбливался в нее ожесточеннее.
Обломанными ногтями она драла кожу на спине, сама вжималась в него ближе, носом уткнувшись в его шею. Было очень темно, с закрытыми глазами еще темнее. А она все дышала ему в шею, воздух глотала ртом, пока не начала стонать.
Из головы не вытряхиваются картинки; он ее глухие стоны помнит слишком отчетливо, помнит, как она руками цеплялась за него, жалась, помнит, как начала дрожать. Только она смотрит так, будто ничего не было. Впихивает ему в руки стопку книг, перетянутых светлой, вроде бы серебристой лентой.
— Что это?
— Подарок, — и она смотрит на него долго, а потом усмехается, губы в улыбке растягивает. — Только не говори, что ты забыл.
И он чуть щурится, голову наклоняет, пытаясь понять, про что она вообще говорит. Что она вообще несет.
— Я не для того выбирала их неделю, а потом полночи пыталась нормально завязать бант, чтобы ты забыл о собственном дне рождения, — фыркает она то ли недовольно, то ли весело.
Алек пытается улыбнуться; как-то коротко и дергано выходит. Она руку ему на плечо кладет, поздравляет коротко и уходит; а он думает, что ему эта всеобщая легкость и веселье совершенно не подходят. Для него-то война была. Он помнит, как с кусками мяса из трупов стрелы вытаскивал, он помнит крики, суматоху, он помнит шарашащий в крови адреналин. Долбящий настолько, что в мозгу лишь одна команда с пометкой «выжить», очерченной красным.
Лучше всего помнит, как она ладонями по его шее вверх скользила, жмурилась и целовала в губы.
— Погоди, — рвано и с каким-то свистом, когда он дернулся выше, — останься. Не выходи еще немного.
И целовала невесомее, едва губ касаясь, спокойнее уже. Его рука сжимала кожу на бедре, другая в пол упиралась чуть в стороне, почти рядом с ее грудью. Ему все равно было мало; ему от нее нужен был не оргазм, что-то другое. И он тогда — в ту самую ночь, которая последней была; когда они были должны сдохнуть скоро — губами ее губы сжимал остервенело. Не отчаянно, а будто нуждаясь. Языком в рот, не задумываясь. Просто теснее и глубже.
Пахло потом. Потом, кровью, сексом. И надвигающейся смертью; все вокруг провоняло отчаянием. Они сами им пропитались.
— Остановись. Алек, пожалуйста, остановись, — повторяла она куда-то почти в самое ухо, чувствуя его губы на шее, чувствуя несильные прикусывания. — Ты же отпустить не сможешь. Не надо. Тебе будет больно отпускать.
И она была права, слишком права; потому что ему больно отпускать. Он забыть об этом не может, все было. Все определенно точно было.
Она стонала, у него крышу сносило, они трахались так, будто были любовниками, будто давно были любовниками. Жадными друг до друга и немного поехавшими на грубости и ревности ко всему вокруг. Любовниками, которыми они по сути никогда и не являлись.
— Ангел, что ты делаешь? Откуда в тебе все это? — лихорадочно говорила она, а потом оттягивала его за волосы от себя и впивалась в его губы, сама язык к нему в рот запускала. А он просто не мог остановиться, у них время было до рассвета. А потом — смерть; потом они оба мертвы. И она цеплялась за него сильнее, отзываясь на ритмичные, какие-то рваные будто бы временами движения.
Теперь, наверное, его проблема в том, что все помнит. И забывать не хочет. Знает, что на руках слишком много крови; знает, что во время этой войны он почти потерял себя настоящего, что совершил все грехи, которые только мог совершить.
Захотел собственную сестру.
Взял ее.
— Вернись, — говорит он ей, когда на часах уже за два ночи; когда она глаза подводит, сидя перед зеркалом в своей комнате. — Мне нужно, чтобы ты вернулась.
И она медлит. Подводку от лица отводит медленно, руку к краю стола прижимает ниже запястья, оборачивается медленно. Смотрит понимающе; он впервые видит то, что она ничего не забыла. Это как увидеть срывы Джейса, как услышать крик Клэри, как заметить откровенно трясущиеся руки у Саймона от нечеловеческого голода. Это то самое — что позволяет понять, что война и правда была; не у него в голове, он не поехавший и ничего себе не придумал. Он просто себя не обманывает, как они.
Только улыбается она как-то — жестоко — не так и смотрит пристально.
— Отпусти войну, Алек.
Ему кажется, что просто послышалось, но она и в самом деле добавляет тихо:
— Попробуй закрывать глаза и представлять на его месте меня, милый.
Он понимает, что не послышалось, когда дверь закрывает, когда уже в своей комнате оказывается. И там темно, и нет света. А Алек думает лишь то, что они сдохнуть тогда должны были. На самом деле сдохнуть утром. Это все решило бы. Сдохнуть — и все; он бы не вспоминал о ней каждый раз, когда закрывал глаза, когда наступала ночь, когда просто засыпал.
Всего лишь какой-то особый вид посттравматического синдрома — совсем не он — войну отпустить он не может. Притворство никогда не было сильной стороной.
========== 31 ==========
— Надеюсь, ты не откажешься от своей любви. Как твой брат.
Изабель улыбку натянуть не может, уголками губ нервно дергает.
«Если бы ты только знала, о чем говоришь, ты бы не просила этого».
Каленым железом сама бы выжгла, прижгла и кожу, и мясо под ней, и кости, и саму суть, лишь вытравить эту тягу, от которой нигде не спрятаться. Мариза обнимает дочь, а Изабель скулить хочется. Выть от боли и невозможности даже вслух произнести, что ее всю выламывает. Что мать совершенно неправа; ее брат как раз и отказался, это она все не может. Ее тянет в сторону его спальни, его кабинета. Туда, где еще пахнет им, где все напоминает о том, что когда-то его выкручивало от осознания того, что у них нет будущего. А теперь он отсутствующим взглядом мимо нее смотрит, изредка говоря, что у них с Магнусом проблемы, но он справится.
А она задыхается.
Вместо обещания матери только несколько раз кивает головой, пытается улыбнуться еще раз. И это у Маризы едва проступают слезы на глазах, а у Изабель макияж слишком идеальный, чтобы плакать. Но рыдать хочется именно ей. Взахлеб.
Даже если бы и отказалась, то, наверное, нажралась бы как следует в каком-то баре, а утром проснулась в его кровати. С влажными еще волосами, в его футболке и с бутылкой воды на тумбочке. И за эту чертову правильность хочется ненавидеть его; да только она не может. Ни отказаться от этого, ни начать его ненавидеть.
Изабель не ощущает себя дурой, когда в третьем часу ночи стучит в закрытую дверь, стучит в пустую комнату, с горечью ловит себя на том, что у Алека вообще-то есть парень, у Алека вообще-то серьезные отношения и он, наверное, сегодня с Магнусом в лофте. Изабель не ощущает себя наивной идиоткой, снимая туфли на своих здоровенных каблуках (от которых ноги болят до одури), садясь на пол у двери в его комнату. Кажется, вот теперь она и правда готова переступить через свою гордость, признаться, что скучает по нему и всему, что было. Кажется, вот теперь она на грани.
Только его нет, никто не услышит, если она сейчас начнет выплескивать собственные мысли, выговариваться и наконец признавать то, что так боялась произнести вслух.