— Я поверю губам, которые поцелуют тебя... Милая Люба, почему ты тогда не пришла? Разве я чем-то обидел тебя? Может, ты заболела и не могла прийти?.. Ах, я счастлив, что снова вижу тебя, моя любовь, моя нимфа!.. Я ждал тебя в том лесном доме несколько дней. Потом искал тебя. И даже сюда приходил — влекло меня сердце. И стоял в поле... Вон в том поле, — указал он рукой.
— Если б был ты тогда рядом, мой славный Густав, я не болела бы так тяжело. Ведь не страдала бы душа, — Люба взглянула туда, куда показывал он. — А ты правда приходил той ночью, Густав? Ты искал меня? Или это во сне мне чудилось?
Оберг покачал головой:
— А бывали мгновения, ангел ненаглядный, когда жизнь моя висела на волоске, когда, казалось, сил не было, чтобы сделать последний, спасительный шаг, когда уж оставляло желание бороться до победного конца — как будто близкого и как будто недосягаемого. Но я вспоминал о тебе, милая дева, и воспоминание это придавало мне сил — чтобы сделать этот шаг, чтобы выжить... Я же обещал вернуться.
— Я не находила себе места, мой любимый. Я боялась, что забуду твоё лицо. И мечтала о том, чтобы увидеть тебя во сне. Но ты мне не снился, не снился. И тогда я гадала, загадывала...
У нас на Святки девушки гадают. Я с ними... Я распускала волосы, я снимала бусы, мой Густав, и кольца снимала, твердя мысленно имя твоё, я развязывала все узлы на одежде — так хотела, чтобы ты мне приснился!.. Но ты не приходил и во сне. Я даже воду запирала на замок и шептала волшебные слова: «Приди, мой суженый, пить попроси». А ты опять не снился... Я плакала ночами, боясь забыть твоё лицо. И вот я вижу тебя наяву и глазам своим не верю... Поцелуй меня. И я поверю своим губам...
— Я слушаю твой голос, Люба, и мне несказанно хорошо!..
Так, обнимая друг друга, целуя друг друга, даря один одного ласками, радуясь новому, счастливому обретению друг друга и бесконечно говоря, говоря, хотя ничего не понимая из сказанного в частности, но как будто всё разумея в общем, просидели наши влюблённые в своём укромном уголке, в уютном гнёздышке под ивами, на толстом ковре прошлогодних листьев и мхов, укрытые плетьми плакучих ветвей, до вечера. И когда уж начало смеркаться, заметили и вспомнили они, что, кроме их любовного мирка, существует ещё безграничный внешний мир, могущий быть сколь прекрасным, столь и жестоким, могущий за долгожданной, вожделенной встречей прислать внезапное расставание, мир, в котором тепло вполне легко сменяется холодом, очарование разочарованием, красота безобразием, в котором добро до обидного равнодушно сменяется злом, а ясный день — глухой ночью... Эта самая видимая перемена — приход сумерек — напомнила им, и что любовные утехи, маленькие амурные радости не могут продолжаться бесконечно, и что надо приступать уже к каким-то действиям, на которых, как на основе, возводить своё будущее, прекрасный светлый храм.
Тогда Густав о будущем и заговорил. Он показал рукой на север и сказал, что в той стороне, далеко-далеко за лесами, за морем есть родина его — Королевство Швеция, и есть там прекрасный город Стокгольм, в котором ждёт его родительский дом.
— А на северо-западе, — здесь он показал в сторону Могилёва, — есть такой же прекрасный город Рига, в который я должен отвести своих солдат — тех, что доверились мне.
Лицо Любаши сделалось грустным.
— Да-да, Швеция... — повторила она. — Да-да, Рига...
Видя, что Любаша его понимает, Густав сказал, что не может долее оставаться в здешних местах: он должен держать слово, вести своих людей домой, и он должен избежать новых жертв. Между тем вот-вот к тому же броду подойдут русские, которые до сих пор ищут его южнее, в степях, и тогда будет новая, уже бессмысленная, битва, и никто не может знать, чем закончится эта битва лично для него... Таким образом... — здесь волнение заставило его побледнеть, поэтому лицо его, серьёзное, сосредоточенное, стало особенно ясно видно Любаше в сгущающихся сумерках, — исходя из сказанного... нет, о Боже! всё это не те слова...
— Милая Люба! Юная госпожа моя!.. — нашёл наконец слова Густав. — Ты сделаешь меня на всю жизнь счастливым, если согласишься поехать со мной на север — сначала в Ригу, а потом далее — в родительский дом...
Любаша, конечно, понимала, о чём идёт речь. Она и сама не раз думала об этом, хотя с течением времени всё меньше верила она в возможность такой встречи и думы её были более мечтаниями юной девицы о счастье с этим человеком... которого ей показала судьба и тут же как будто отняла навек, хотя с течением дней она всё менее верила, что Густав вообще был в её жизни, а не приснился прошлой осенью... она пыталась представить себе, нарисовать в грёзах новую встречу, такую, как сегодня, и дальнейшую жизнь нарисовать с этим человеком, захватившим её сердце, или с таким, как он... возможна ли такая жизнь? Поскольку любила она сильно, верила Люба, что и встреча такая не за горами, и считала, что возможна такая жизнь — с любимым, единственным, настоящим, который для тебя есть свет и смысл. Однако в ту минуту, когда надо было принять решение и дать любимому ясный ответ, вдруг растерянность охватила её, не сомнения, нет, а растерянность, так как подумала она о родителях своих, которые уже совсем старики и им нелегко будет без неё, молодой хозяйки в имении, и о братике подумала, о Винцусе, который ещё совсем молодой и нелегко ему будет без неё, старшей заботливой сестрицы. И Любаша в нерешительности молчала.
Видя, что девушка молчит, и принимая во внимание чуть более опытного, чем она, человека причины её молчания, ибо не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, — сколь важное решение должна она принять, сколь много всего обдумать, сколь много обстоятельств учесть и сколь со многими грядущими изменениями в своей жизни свыкнуться, — капитан Оберг поспешил сказать, что не торопит её с ответом. Он бы, пожалуй, удивился сильно, может, даже поразился легкомыслию своей возлюбленной, если бы услышал утвердительный ответ тотчас. Но она совсем не похожа на легкомысленное дитя... Нет-нет, он всё понимает.
— Вот луна сегодня — идеально круглое блюдце, — сказал он, кивнув на показавшееся за лесом ночное светило. — А завтра уже будет на ущербе. И завтра же, когда ущербная луна явит миру лик свой, я буду на этом же месте с лошадьми. Пусть будет ущерб сей — как время отсчёта. К новой луне нам надо быть в Риге...
В нерешительности Любаша пребывала недолго. Известно: для девушки на выданье семья — всего полмира, а суженый — весь мир. Без неё, конечно, родным трудненько придётся, но, поплакав да повздыхав, они привыкнут. А ей без милого — как без воздуха — погибель. И она поняла это так отчётливо, что стало ей одновременно и страшно, и легко. Страшно потому, что только представила: могла бы не встретить она своего Густава в этой жизни, могла бы и годы смотреть в окошко, сидя на постылом сундуке с приданым, перебирать равнодушным взором женихов — без искры, без трепета сердечного, без тепла в душе и голосе. А легко потому, что всё так удачно для неё сложилось (пусть и война, пусть и беда, и смерть, и огонь, и кругом разруха), что встретила Люба его — и вовремя встретила — в тот самый миг, когда для него зацвела...
Поэтому, ночку у себя в светёлке проплакав, всё утро прогрустив, а днём с домом и жизнью своей прежней попрощавшись, Николаю Чудотворцу, старинному образу верному, намоленному, помолившись, вечером написала Любаша родителям письмо про любовь свою и про погибель без любимого, положила письмо под подушку, чтоб не сразу нашли, и с приходом сумерек, с явлением из-за леса ущербной луны была она уже вблизи условленного места, грустная она к любимому по тропиночке шла — сама как ущербная луна...
Но мигом прошла её грусть, когда увидела любимого своего Густава; лучик света как будто мелькнул во тьме: вышел он ей навстречу из тени ветлы и вёл за собой под уздцы двух лошадей. Сильными руками Оберг подхватил её. Ах, как горячи были его губы! И от голоса его, от шёпота как вскружилась голова!.. В седло он её подсадил, жарким плащом покрыл, счастливо засмеялся. И спустя минуту рысью скрылись они в ночи...