Тут я понял, что Адриан Катракилис в своей области и в своем роде был настоящим мастером. По крайней мере его мастерства хватило на то, чтобы смутить умы жандармерии и довести сына почти до потери сознания, чтобы он сидел на табуретке сплетя ноги, стиснув руки, лицом в пол. «Вы скажете, что вы сами об этом думаете, но мы для себя решили, что скотч вокруг подбородка он обернул, чтобы не кричать, а очки, прикрепленные так основательно, – это чтобы все видеть до конца. Но, конечно…» Лангелье высказал свою гипотезу как бы между делом, осторожно, даже робко, переминаясь с ноги на ногу, словно человек, который собирается зайти в холодную воду. Я ответил. Да, такая гипотеза имеет право на существование. Все видеть и не кричать.
«Я должен предупредить вас. Что мы решили перевезти вашего отца в морг, ничего не меняя в его внешности. Мы не стали снимать скотч. Подумали, что, может быть, вы захотите увидеть его таким, как он был в момент смерти. Если вы хотите, чтобы я распорядился все снять, – только скажите».
Если бы я родился в другой семье, я наверняка попросил бы Лангелье позвонить в морг и распорядиться привести в порядок труп. Но я был сыном этого человека. Из-за меня он переживал, страдал. Значит, я должен был видеть его труп таким, как есть. Оценить, если можно так выразиться, картину и ее создателя. Это будет мой способ проводить его.
«И последнее. Мне нужны номера страховочного свидетельства вашего отца и название страховой компании. Я должен связать их с владельцем скутера».
Лангелье немного проводил меня по коридору, потом, не сказав ни слова, остановился и стал смотреть, как я ухожу, смотрел задумчиво, как рыболов на грузило, уходящее в глубину вод. Мужчины и женщины разного возраста сновали по берегам канала, когда-то там был бечевник, ходили лошади и таскали за собой баржи. Эти люди, как тот скот, тянут за собой утлую надежду спокойно доживать до самой старости. Ватсон остался дома. Он знал, что я обязательно вернусь. Он проводил меня до входной двери и на всякий случай улегся в коридоре, дабы быть уверенным, что не пропустит моего возвращения. Всего тремя днями раньше этот пес тонул в водах Майамской бухты. А сегодня он же мирно спал на золотистом паркете прошлого века, на другом материке, в доме, заполненном пустотой и одиночеством. С этого момента мне вдруг очень захотелось, чтобы он бежал рядом со мной среди многих и моих, и его сородичей, бежал, как в детстве, безо всякой задней мысли, просто чтобы вдыхать ветер скорости и чувствовать себя диким и свободным, счастливым, как зверь, забыть все сожаления, вообще не помнить себя, работать руками, как рычагами, то почти касаться земли руками, то почти взмывать в воздух.
Служащему морга, пожилому алжирцу, уже впору было идти на пенсию. Его усталое лицо было так сильно помечено временем, что я даже затруднился определить его возраст. Он разговаривал тихо, вежливо, предупредительным тоном. Впустил меня в кабинет, чтобы подписать какие-то бумаги, а потом сказал: «Я все знаю. Полиция меня предупредила. Я ничего не стал снимать, только немного почистил лицо вашего отца. Когда я сейчас достану его из ящика, я могу оставить вас одного, а могу побыть с вами». Служащий также передал мне лист бумаги, сложенный вчетверо, который отец положил в карман куртки перед тем, как прыгнуть: «Я хочу, чтобы меня кремировали».
«У нас еще есть его портфель, который он оставил на крыше». Да, это точно он. Коричневая кожа, три отделения, два ремешка и металлическая застежка, которая сухо клацала, когда портфель закрывался, обозначая тем самым окончание приема. Дома этот портфель, который отец всегда ставил на комод, символизировал, что он вернулся, но в любой момент может уйти опять на консультацию. Поскольку в детстве я частенько в нем рылся, я мог с закрытыми глазами описать все сокровища, которые в нем содержались, узнать запах кожи, иссушенной лихорадками, пропитанной всеми болезнями.
«Так мне остаться?» – Я мотнул головой, нет, не утруждайте себя. Мне не так уж и трудно. Он привел в действие механизм открытия шкафа, и доктор Катракилис под скрип несмазанных петель явился миру. Я был с ним наедине, с мертвым, лежащим на железном столе, и единственное, что пришло мне в голову, – число. 77777.
Когда я откинул простыню и увидел лицо отца, я сразу вспомнил руки Ланголье, старательно выписывающие эллипсы. Результат примерно соответствовал ожиданиям. Скотч, который упеленывал голову, пропитался кровью, и очки, зафиксированные несколькими слоями клейкой ленты, придавали чертам его лица, испещренного синими трупными пятнами, вид одновременно пугающий и гротескный. То, что я увидел, было худшей из вещей, которую только можно себе представить. Кошмарное зрелище. Даже полицейские не смогли его описать.
Мне было совершенно ясно безо всяких разночтений: он хотел, чтобы наша последняя встреча происходила именно таким образом, чтобы я увидел его маску жуткого шута, отца-паяца.
В самолете я представлял все возможные действа, которые он был способен замыслить, отвратительные двусмысленные постановки. Но эта не оставляющая сомнений картина, просто прыжок в пустоту и рулон скотча, развернула лицом к вопросу, мучающему долгие годы: что же у меня общего с этим человеком?
И вот тут-то, впервые с тех пор, как мне позвонил представитель консульства Франции, я ощутил реальное, подлинное чувство. Оно зародилось еще тогда, в годы раннего детства, и всегда причиняло мне боль, бесконечную, немыслимую боль – и это имело лишь отдаленное отношение к отцу, вообще-то: этим чувством была глубокая скорбь, усугубленная жестоким и ясным осознанием одиночества. Отныне я остался на этой земле один, и мне надо было бороться с генами, которые подтолкнули отца к прыжку с восьмого этажа, да еще в гриме сбежавшего из больницы пациента.
Я вновь прикрыл его лицо простыней. То, что было под ней, представляло прекрасный горючий материал. Закрываясь, шкаф сухо клацнул, обозначая тем самым окончание приема – один в один звук застежки отцовского портфеля.
Пожилой человек, стоящий в дверях, знал, что мне пришлось увидеть, и потому взял мою руку в свои и произнес: «Идите уже…» Такие простые слова, но мне стало как-то лучше от них.
Дома меня ждал Ватсон, сидя перед дверью. Его глаза блестели в тусклом свете прихожей. Он сдавленно тявкнул, а потом бросился ко мне, чтобы я наконец понял раз и навсегда, что я главный человек в его жизни.
Задавая ритуал на много лет вперед, мы поели вместе. Присутствие маленького дружественного зверька очистило мой разум от ужасных видений и дурных мыслей, которые его обуревали. В доме было тепло. В конце концов, не так важно, что мы здесь видели, что мы здесь пережили: дом принимал нас, спасал от холода, чтобы мы могли сделать единственно возможную в этот момент жизни вещь – погрузиться во тьму и уснуть.
Друг отца
Я чувствовал, что он не удовлетворен результатом продажи. Он старательно пытался убедить меня устроить более статусное погребение: катафалк пошикарней, гроб из более дорогого дерева, количество и качество цветов, транспорт для гостей. Но нет, ни семьи, ни цветов, только базовый вариант: серый автобус-универсал, сосновый гроб, чтобы спрятать результаты жуткой «постановки». «У нас предусмотрен даже специальный бонус, бесплатное объявление о погребении в местной прессе».
Ну и вот. Выписан чек, бесценный чек, позволяющий поставить крест на всей этой истории, сжечь все, чему суждено быть сожженным.
«Послезавтра, двадцать четвертого декабря, вам подходит эта дата? Тогда в одиннадцать часов сбор в крематории. Это наилучшее время». Я так никогда и не понял, что же похоронный агент хотел этим сказать. Неужели действительно существует наилучшее время для того, чтобы останки превратились в пепел? Может, это имеет отношение к процессу горения, к качеству горючего, с утра все лучше воспламеняется и быстрее горит? Или к выбору публики, к наплыву посетителей, люди охотнее приходят до полудня? А может, слезные железы как-то специально хорошо работают в это время, извергают более обильные потоки горя?