Девятнадцатого декабря 1987 года мы сыграли матч утром, а вечером в «Джай-Алай» собралась целая толпа народу, которая множила и множила свои quinielas до часу ночи. Иногда толпа ревела, как мотор самолета на взлете, иногда глухо, низко рычала, как работающий завод. И этот завод производил деньги и всякие разные вещи, которые могут наполнить мир, но при этом их нельзя ни показать, ни описать. Еще этот завод производил истории и легенды, слухи и преступления. В течение ряда лет несколько директоров «Джай-Алай» расстались с жизнью при различных обстоятельствах: видимо, их как-то чересчур донимала мафия. Первый был убит выстрелом в голову на собственной площадке для гольфа; второго заботливо порезали на кусочки, чтобы он мог поместиться в чемодан на заднем сиденье автомобиля; что касается третьего, его так и не нашли, возможно, он теперь составляет часть несущей конструкции одного из многоэтажных зданий, которые растут, как грибы, на плодородных песках океанских побережий.
На улице, за пределами Фронтона, ночь пахла, как самая настоящая ночь. Южная ночь, приглаженная и приправленная городом, возбуждающая и неряшливая, пропитанная запахами жареной курицы, фудтраков и самолетного керосина 747 – специфический обонятельный коктейль, характерный для этого места, далекого от знаменитых мангровых рощ. Этот аромат распространялся незаметно и неудержимо, как туман, едва наступал вечер.
Я выиграл несколько очков в защите и оказался обладателем шестидесяти призовых долларов. Сумма сама по себе вовсе не выдающаяся, но к концу месяца мне иногда удавалось удвоить мою зарплату в 1800 долларов. Настоящие звезды получали порой от восьми до десяти тысяч долларов в месяц. Те, что поднимали с места толпы и взвинчивали ставки. А мы были на подхвате, простые честные труженики этого предприятия, рабочий класс забавного мирка, мы каждый день отправлялись на работу, надев на голову шахтерскую цветную каску и взяв с собой странный рабочий инструмент, душой которого был каштан с серпиком убывающей луны, а телом – золотистое оружие, оплетенное ивой.
За три года я купил две машины и две из них продал. Старушку «Меркури Маркиз», которая неистребимо воняла рыбой и встречалась в природе только в старых мексиканских сериалах. «Джип-вагонер» 1964 года с пластиковым покрытием под орех на нижней части дверей и багажнике. На скудную выручку от продажи этих транспортных средств я приобрел спортивный «Фольксваген Карманн» 1961 года выпуска, пол которого был изъеден ржавчиной, потихоньку подбирающейся к крыльям и подфарникам.
Этой ночью мы отправились ужинать с Джои Эпифанио, моим последним партнером по игре. Я обожал этого спортсмена, кубинца по происхождению. У него было невероятно подходящее прозвище – «Нервиозо». Действительно, трудно было представить себе более неугомонное и непоседливое существо. Я практически могу поручиться, что ни разу в жизни не видел его в статичном состоянии. Даже в раздевалке он исхитрялся ходить взад-вперед, переминаться с ноги на ногу, вертеть что-то в руках, постукивать ногой, висеть на двери и футболить по помещению пустой пластиковый стаканчик до того состояния, пока станет уже нечего пинать. Энергии в нем было просто невероятное количество. Он был как такой кролик-энерджайзер из рекламы про батарейки, которые он без колебаний перезаряжал с помощью пары кокаиновых дорожек, как только этого требовала ситуация. Эпифанио был отличный пелотари, мощный нападающий в честной игре, спал он мало, а действовал очень активно и, по его собственному выражению, все свободное время тратил на то, чтобы «quimbar y singar» – оба этих слова на кубинском варианте испанского означали «совокупляться».
В машине, пока мы ехали туда, где находилась круглосуточная cantina, то есть забегаловка, Эпифанио рассматривал сквозь дыры в проржавевшем полу мелькавшую под ногами дорогу. Его завораживал этот головокружительный бегущий ковер, шелестевший и скользивший под нами. Чувствовалось, что он желал, чтобы вообще все в этой жизни двигалось так же быстро, в унисон с ним, тогда бы он ощущал, что попадает с миром в ритм.
За обедом, быстро поглощая куриную печень на гриле и черную фасоль, он объяснял мне, обвивая лодыжками ножки стула, что не очень-то он любит разгар сезона, зиму то бишь. Он говорил, что город этот создан для лета, когда дождь льет как из ведра, когда грозы раскалывают море и небо, проносясь над домами, когда ураганы жонглируют огненными шарами, сносят крыши домов, вырывают из стен панели сигнализации и сводят всех с ума. Он любил звук сирен полицейской машины, летящей на место происшествия, завывания «Скорой помощи», заглушаемые порывами ветра, эту ярость природы, которую надо было пережить любой ценой. Эпифанио рассказывал мне, что в такие моменты он шел в самый хаос, в эпицентр циклона. Выходил из дома и шагал навстречу буре, встречал ее лицом к лицу, его словно нес собственный внутренний тайфун, он подогревался выпитым по случаю стаканчиком-другим и так шел и шел, вперед и только вперед, чего бы ему это ни стоило, как тяжело бы ни давался каждый шаг, шел, пока не выбьется из сил или пока буря не отступит перед ним. До сих пор она всегда сдавалась первая.
Вот почему я был так счастлив на протяжении всех четырех лет.
Каждый день дарил мне прекрасные мгновения – как, например, здесь и сейчас. Дарил ужины в компании басков, аргентинцев и кубинцев, а также игроков, приехавших из Манилы, Перу и даже Нью-Йорка, – все они были охвачены одним порывом, обуреваемы одним чувством, все явились сюда в поисках сути маленького мирка, который помещался на ладони, такого крохотного, что непонятно было, на чем он держится, но за него они готовы были победить всех чудовищ на свете, пусть даже они будут похожи на те невероятные молнии, которые Эпифанио умел гасить и рассовывал потом по карманам.
Я повез Джои домой. Он все глядел в дырки на мостовую, проплывающую под ногами. Потом, когда мы подъехали, он заметил, что в его окнах горит свет. Он лихорадочно потер руки, словно собрался вновь идти на грозу, а потом с плотоядной улыбкой истинного habanero произнес: «Quimbar y singar».
На Хайалиа Драйв, этой улице, лишенной всякой прелести, не происходит ничего экстраординарного, только какое-то хождение людей; некоторые из них идут вдоль моего дома вперед, а некоторые, наоборот, назад. Зима, стоит теплая погода, и мне не хочется ничего иного, только жить здесь и жить. Покойный Спиридон Катракилис и усопшие погодки Гальени бродят в своих запутанных мирах, наполненных извилистой логикой и невнятными смыслами. Что до единственного выжившего, голоногого папы, он по-прежнему топчет эту землю, но разум мой давно отправил его в большое космическое путешествие.
Утром двадцатого декабря 1987 года я решил проведать свой катер. Он назывался «Señor Cansando». По-испански это означало что-то вроде «Господин Лентяй». Корпус с реечной обшивкой, минималистическая каюта, где можно спрятаться во время непогоды, и двигатель, способный развивать скорость шесть узлов. Кораблик из другого мира, еще на плаву, но совершенно ни к месту на стоянках Коконнат Гроу, где модные сверхмощные яхты Evinrude соседствуют с последними моделями Mariner и Mercury. Он стоял на причале у понтона, пристроенного к общественной стоянке. Его бывший владелец обменял мне его на тот самый старый «джип-вагонер». Это был старый служащий «Джай-Алай», который собирался на пенсию. Он жил в хижине возле парка Эверглейд, в деревянном бунгало, медленно погружающемся в местные топи. Отдавая мне ключи от «Господина Лентяя», он сказал: «Этот корабль никогда тебя не бросит. Он – как моя жена. Я имею в виду, он вечно будет висеть у тебя на шее».
Небо было серым, с темными пятнами тут и там, напоминавшими синяки. Ветер дул с запада – легкий бриз, который в это время года нисколько не освежал. «Señor Cansando» отошел от причала и медленно двинулся прочь от берега в направлении Фишер-Айленд, а спустя полчаса взял левее и направился в сторону залива Бискейн, маленького внутреннего моря, отделяющего Майами от Майами-Бич. Воздух был плотным и насыщенным, он оставлял во рту своеобразное послевкусие. Там, в открытом море, на океанской глади он был другим, а здесь в мощный фон соли и йода вторгаются элементы человеческого присутствия, знаки бурлящей там и сям по всему заливу деятельности, пусть даже в воскресенье, пусть даже двадцатого декабря, в зимнюю пору. Поверхность воды была гладкой, как сукно бильярдного стола. Ни морщинки.