Таинство свершалось в благословении слов; все смотрели на сына, которого поддерживала мать. У него было зловещее, измученное лицо, отражавшее отчаянную, сатанинскую агонию, — уязвленное до глубины души жаждой уходящей жизни и ревнивой завистью к покидаемой любви; цветущая красота Арабеллы возжигала ненависть в беспомощном фосфоре его запавших глаз, и все думали: «Как он страдает!»
Он еще немного приподнялся, и слова полились из лилового рта, обведенного белой загробной каймой, в то время как мужчины улыбались, слушая предсмертный бред, а испуганные женщины рыдали, как плакальщицы:
— Прощай, Арабелла! Ты принадлежишь мне. Я ухожу, но ты придешь. Я буду ждать. Я буду ждать тебя каждую ночь под магнолией, ибо не должна ты познать иную любовь, Арабелла, лишь мою, и никого другого! О, я докажу тебе мою любовь! Какое доказательство! Какое доказательство! Ибо ты — душа, что нужна мне!
И с улыбкой, дьявольски исказившей тени на его изможденном лице, он повторил, преодолевая хрипение, те же слова, быть может, лишенные смысла, а может, полные таинственного значения и вдохновленные нечестивым потусторонним знанием:
— Под магнолией, Арабелла, под магнолией!
Каждый день и почти каждую ночь потрясенная скорбью Арабелла с болью в сердце смотрела на магнолию, и по вечерам, когда ветер шуршал мертвыми листьями оголенного дерева, а луна светила волшебными ясными лучами меж тяжелых октябрьских туч, — Арабелла начинала дрожать и приникала к Бибиане, восклицая:
— Он здесь!
И он был там, под магнолией, тень средь опавших листьев, вздымаемых ветром.
Однажды вечером Арабелла сказала Бибиане:
— Мы любили друг друга. Он не причинит мне вреда! Он здесь. Я пойду.
— Мы должны подчиняться мертвым, — ответила Бибиана. — Ступай и не бойся. Я оставлю дверь открытой и прибегу, если ты позовешь. Иди, он здесь.
И он в самом деле был там, средь опавших листьев, тень, гонимая ветром. И когда Арабелла приблизилась к магнолии, тень простерла к ней руки, гибкие, длинные, змеиные руки, и две эти адские, извивающиеся, шипящие змеи легли на плечи Арабеллы.
Бибиана услышала громкий крик и кинулась к магнолии. Арабелла лежала под деревом. Бибиана внесла ее в дом; на шее Арабеллы виднелись две отметины, словно отпечатки пальцев костяных рук.
Ее прекрасные безжизненные глаза сияли от ужаса, и в стиснутых пальцах сестры Бибиана разглядела увядший цветок брачного утра, печальный и бесполезный цветок, из жалости оставленный ими на дереве — цветок, что был Другим и истинным посмертным цветком.
Жан Лоррен Бокал крови *
Она стоит у окна в несколько театральной позе, вытянув голову вперед и бессильно свесив правую руку; левой она держится за тяжелую пурпурную портьеру, расшитую серебряными геральдическими терниями, обводя глазами двор и улицу, еще пустынную в голубом свете утра, с каштанами в увядающих осенних листьях.
За ней простирается высокий и обширный зал с затянутыми шелком стенами, ровным зеркалом блестящего паркета и — единственной живой ноткой в роскошном и ледяном интерьере, почти без мебели и безделушек — большим квадратным столом с изогнутыми ножками; посреди него громадная ваза старинного венецианского стекла в форме витой раковины, переливающаяся оттенками «закопченного золота», как выразились бы знатоки, и в вазе этой букет прихотливо вырезанных цветов.
Белые ирисы, белые тюльпаны и нарциссы, перламутровые и словно заиндевевшие цветы со снежными лепестками, с венчиками полупрозрачного фарфора, цветы химерического ледяного канделябра, букет, где бледное золото сердца нарциссов видится единственным живым пятном тона и цвета, странный, противоестественный, неосязаемый букет, однако наделенный жесткой, навевающей тревожные мысли твердостью острых, режущих кромок: железные алебарды ирисов, крепостные зубцы тюльпанов и звездчатые нарциссы, таинственный цвет звезд, опадающих с ночного зимнего неба.
И женщина, чей тонкий силуэт выступает в глубине зала, на фоне ясного неба в высоком окне, также наделена холодной жестокостью и невозмутимой враждебностью этих цветов. На ней белое бархатное платье со шлейфом, отделанное тончайшими кружевами; тяжелый филигранный золотой пояс соскользнул к бедрам, широкие атласные рукава обнажают восковые хрупкие руки; белый шелк горла, волевой и острый профиль под короной золотистых волос, глаза серой стали, полуулыбка тонких и бледно-розовых бескровных губ и, наконец, искусная гармония костюма, соответствующего персонажу и декорациям — все выдает в ней северянку, белокурую, утонченную и холодную северянку, страсти которой подчинены гласу разума и воли.
Она слегка нервничает, машинально оборачивается и видит на другом конце комнаты свое отражение в наклонной плоскости зеркала. Она улыбается. Джульетта ждет Ромео: костюм почти правильный и, конечно, та же поза.
Приди же, ночь! Приди, приди, Ромео.
Мой день, мой снег, светящийся во тьме,
Как иней на вороньем оперенье!
[31] И вновь она видит себя в длинном белом платье юной Капулетти, тем же трагическим жестом она заламывает голые руки, запрокидывает голову, но теперь не в царственной пышности шелестящих шелков интерьера, а среди картонных декораций театральной сцены; за нею Верона, нарисованная на холсте, и она, вся залитая волною ослепляющего электрического света, воркует, испуская стоны раненой голубки:
Уходишь ты? Еще не рассвело.
Нас оглушил не жаворонка голос,
А пенье соловья. Он по ночам
Поет вон там на дереве граната.
Поверь, мой милый, это соловей!
Дуэт всегда исполнялся на бис, когда восхищенный зал взрывался многотысячным «браво».
А после триумфа Джульетты последовал триумф Маргариты, триумф Офелии, созданной ею Офелии, ставшей классической, незабываемой: «Женой хотел назвать!» Вся в белом, в венке из цветов, прекрасная сцена в березовой роще, а потом Царица ночи в «Волшебной флейте», Марта у Флотова, невеста Тангейзера, Эльза в «Лоэнгрине», все те светловолосые героини, которых она воплотила, сотворила, вызвала к жизни своим хрустальным сопрано и чистым девственным профилем в ореоле золотистых волос, белокурая Джульетта, и Розина[32], и Дездемона: Париж, Петербург, Вена и Лондон не только приняли героинь-блондинок, но рукоплескали им, вызывали на бис, требовали блондинок и снова блондинок, и все благодаря ей, Ла Барнарине, бегавшей в детстве босиком по степи, ждавшей от жизни не больше и не меньше, чем прочие девочки-однолетки, глазевшей на сани и тройки у въезда в деревню, бедную крошечную деревеньку с сотней душ, тридцатью мужиками и попом!
Мужичка! а теперь она маркиза, настоящая маркиза, четырежды миллионерша, законная жена атташе посольства, чье имя занесено в золотую книгу венецианской аристократии и красуется на сороковой странице Готского альманаха[33].
Она осталась дочерью степей, неукротимой и дикой; снег степей не сошел с лица Ла Барнарины, не растаял в ее душе — к ногам ее повергали мириады состояний и княжеских корон, но никто не сумел бы назвать имя ее любовника, сердце ее, как и голос, не знало надтреснутой слабины, и все в этой женщине, ее слава, темперамент, талант, было как холодное сияние, твердая прозрачность, лед и алмаз.
Тем не менее, она вышла замуж, но без любви; из амбиций, быть может? И тем не менее, озолотила мужа, бывшего красавца Тюильри времен империи, звезду охот в Компьене[34] и сезонов в Биаррице, удаленного от итальянского двора после катастрофы в Седане[35].