— Пойдём!
Ольгу привели в чувство. Ханыков просил Мурашёва остаться с дочерью в его квартире.
— Вы будете здесь безопаснее, чем в своём доме. Я ручаюсь, что этот почтенный человек никому не откроет вашего убежища. Не правда ли, Маус?
— У меня сердце слишком доброе и чувствительное, хотя по-настоящему следовало бы донести… но, так и быть. Пойдёмте, капитан!
XII
Через полчаса Ханыков с проводником своим был уже у обитой железом двери тюрьмы, где сидел Валериан. Маус осторожно отпер дверь, ввёл Ханыкова за руку в маленькую, совершенно тёмную комнату, запер снова дверь и, сняв крышку с принесённого им потаённого фонаря, поставил его на стол. Валериан сидел на деревянной скамье, склонив голову на грудь, как бы в усыплении. Разлившееся по кирпичному полу сияние свечи заставило его поднять глаза, но он закрыл их рукой, отвыкнув смотреть на свет?…
— Кто пришёл? — спросил он.
— Это я, Валериан.
— Друг, бесценный друг! — воскликнул несчастный, бросаясь в объятия Ханыкова. Он не мог говорить более, крепко жал друга к груди своей и плакал. Растроганный Ханыков тихо подвёл его к скамье, посадил подле себя и, держа руку его в своей руке, сказал ему:
— Не о жизни ли ты плачешь? Право, — земная жизнь не стоит того, чтобы жалеть о ней. Нынче или через несколько лет, так или иначе, но всё неизбежно будут в том же положении, как и ты теперь: за несколько часов от смерти. Сильные и слабые, счастливые и несчастные, угнетатели и угнетённые, все будут рано или поздно на твоём месте. Ты приговорён к смерти, но не все ли люди приговорены к тому же? Успокой себя, сколько можешь, размышлением, положись на милосердие Божье, и ты встретишь смерть с твёрдостью христианина.
— Ах, друг! Я бы отдал теперь две земные жизни, все возможные блага за сердечное спокойствие, за безукоризненную совесть, я не устрашился бы тогда смерти. Но может ли спокойно умереть отцеубийца!
— Ты осуждаешь себя строго и несправедливо. Клянусь, что говорю по совести. Скажи, было ли когда-нибудь в тебе желание подвергнуть отца твоего участи, которая его ожидает?
— И ты можешь меня об этом спрашивать!… Никогда!
— Мог ли ты предвидеть несчастие отца твоего?
— Мог. От меня зависело предаться в руки Гейера и спасти моего родителя. Я и решился на это, но честное слово, данное Лельскому, меня остановило, и я стал действовать с ним заодно.
— Разбери себя строго: что побудило тебя переменить твоё намерение, ложное ли понятие о чести или твёрдая надежда на успех вашего предприятия?
— Я был уверен в успехе. Мне казалось, что, действуя с Лельским, я скорее и вернее спасу отца моего, спасу… Ольгу, но не могу дать себе отчёта, что меня более увлекло: любовь к отцу или любовь к Ольге? Трудно постигнуть и разобрать побуждения сердца. Два сильных чувства влекли его. Меня мучит сомнение, не страсть ли к Ольге меня ослепила? Если бы я не любил её, то, может быть, решаясь предаться в руки Гейера, спас бы отца моего.
— Скажи мне, если бы отец твой и Ольга упали в реку, кого бы ты бросился спасать прежде?
— Я бы с радостью пожертвовал жизнью, чтобы спасти обоих, но прежде… прежде я спас бы отца моего. Так, я не обманываюсь.
— Не обвиняй же себя, Валериан, в гибели твоего отца. Ты видишь, что надежда спасти его влекла тебя сильнее, чем любовь к Ольге.
— Ах, друг мой! Теперешние чувства мои, на краю могилы, не те, которые обладали моим сердцем, когда я воображал ещё перед собою длинный путь жизни, когда меня обольщала ещё надежда, когда я думал, что бедствия и горести минуются, а вдали ждут меня счастье и радость по теперешним чувствам моим нельзя судить прежних.
— Вижу, что сердце твоё теперь мучится неразрешимым для совести твоей сомнением. Послушай, друг, если бы ты даже мог справедливо упрекать себя в том, что, увлечённый другим чувством, не отвратил ты гибели отца твоего, то вспомни, что одна минута истинного раскаяния может загладить перед бесконечным милосердием Божиим целую жизнь, исполненную преступлений.
Эти слова глубоко тронули Валериана и пролили в растерзанную душу его отрадное спокойствие. Растроганный, он не мог говорить, сжал крепко руку друга, и навернувшиеся на глаза слёзы свидетельствовали об его благодарности за слова утешения.
Маус, неподвижно стоявший близ двери в продолжение этого разговора, подошёл к столу и, взяв свой потаённый фонарь, сказал:
— Мне не хотелось бы, капитан, помешать последней беседе вашей с другом, но я опасаюсь, чтобы Гейер невзначай не возвратился. Благоволите проститься с вашим приятелем и удалиться до беды.
Сердце Ханыкова сжалось, неизобразимая грусть объяла его. Он встал и, скрывая тревогу души, подал руку Валериану.
— Ты уже идёшь, друг? — сказал Валериан таким голосом, который растерзал бы душу самую нечувствительную. — Неужели я смотрю на тебя в последний раз? О!… Это ужасно! Да… я уже тебя никогда, никогда не увижу!
Слёзы оросили его бледные щеки. Не отирая их, он держал руки друга в своих и нежно глядел ему в лицо, как бы желая насмотреться на человека, столько ему любезного. Ханыков не плакал, с усилием подавляя скорбь, которая его терзала, он не хотел её обнаружить, зная, что этим усилил бы мучения друга.
Маус накрыл между тем крышкой свой фонарь, и по тюрьме мгновенно разлился непроницаемый мрак.
— Пойдёмте, капитан, долее медлить не смею.
— Я уже не вижу тебя друг! — продолжал Валериан. — Так будет темно в моей могиле. Теперь уже кончено, мы никогда не увидим друг друга!… По крайней мере, я ещё держу твои руки. Скажи мне что-нибудь, мне хочется в последний раз услышать голос твой. Что это, ты, кажется, плачешь?
— Нет! — отвечал трепещущим голосом Ханыков, задыхаясь от удерживаемых слез. — Не унывай, Валериан, мрак, который теперь нас окружает, не мешает нам мыслить, чувствовать и любить друг друга. Так и мрак могилы не поглотит в тебе того, что мыслит, чувствует и любит. Неужели дух наш, этот луч высшего, вечного солнца, для того только светит, чтобы наконец погаснуть, исчезнуть в земле, посреди червей и тления!
— Вы себя погубите, капитан, и меня вместе с собой. Ради Бога, пойдёмте, мне послышался шум.
Маус схватил Ханыкова за руку и начал тащить его к двери.
— Прощай! — сказал отчаянным голосом узник, опустив руку друга. — Благодарю тебя! Дружба твоя усладила последние, горькие минуты моей жизни. Прощай навсегда!
— Не предавайся унынию, Валериан, призови на помощь твоё мужество и иди смело навстречу смерти. Ты бесстрашно смотрел ей в глаза на полях битвы. Не прощаюсь с тобой навсегда: мы увидимся в мире лучшем.
Ключ щёлкнул два раза, шум шагов, раздавшийся по коридору, постепенно затих, и гробовая тишина настала в тюрьме Валериана. Он бросился на пол почти в беспамятстве. Отчаяние задушило его в своих леденящих объятиях. Только по временам казалось ему, что вдали он слышит ещё голос друга и последние слова его: «Мы увидимся в мире лучшем!».
XIII
Премьер-майор Тулупов сбирался уже лечь в постель, как вдруг услышал, что с улицы кто-то стучит в двери его квартиры.
— Кого это нелёгкая принесла ко мне так поздно? — проворчал он, испугавшись, и, со свечой в руке, пошёл отпирать двери.
— Царь небесный! — воскликнул он, увидев Дарью Власьевну. — Что это значит? Так поздно и одна! Да вы ли это?
Надобно сказать, что Тулупов лет за восемь перед тем предлагал руку свою Дарье Власьевне, но получил отказ. Это не расстроило, однако ж, его знакомства с Мурашёвым, он продолжал по-прежнему посещать его с удовольствием, он ни в чьём доме не находил лучшей полынной водки. Между тем, Дарья Власьевна, проведя несколько лет в напрасном ожидании жениха, мало-помалу начала раскаиваться в слишком поспешном отказе Тулупову. Наконец, она решилась употреблять все хитрости кокетства, чтобы снова заманить в сети прежнего своего поклонника, но он своей невнимательностью приводил её в отчаяние. «Верно, премьер-майор мстит мне за прежнюю мою холодность», — думала она и ошибалась. Чуждый мщения, он даже расположен был возобновить своё предложение, но его развлекала не известная Дарье Власьевне, опасная ей соперница — полынная водка. Премьер-майор, находя гораздо более наслаждения в жгучей горечи этого напитка, нежели в сладком нектаре любви, каждый раз, будучи в гостях у Мурашёва, стремился сердцем в шкаф, где стояла фляга, и приходил в восторг, когда Дарья Власьевна, явясь со скатертью в руке, начинала её расстилать на столе, или, лучше сказать, устилать этой узорной тканью путь из шкафа на стол для любимицы премьер-майорского сердца. Мудрено ли, что в такие минуты оставались незамеченными и нежные взоры, и значительные вздохи. Может быть, в другие минуты они бы не пропали даром.