— Это невозможно, — отвечал Бурмистров, — на всех заставах стоят отрады мятежников. Они никого не выпускают за город и не пропускают в Москву.
— Экое горе какое!
— Позавидуешь, право, матушке и сестре! — сказал Андрей. — Они, я думаю, ничего не знают, что здесь делается.
— Здоровы ли они? — спросил Бурмистров.
— Я уж месяца три не получал от них никакого известия, — отвечал Андрей, — с тех самых пор, как в конце июня приезжал сюда из Ласточкина Гнезда твой слуга Гришка. Он расспрашивал меня, что с тобой сделалось после того, как схватили тебя в селе Погорелове. Я сказал ему, что о тебе нет ни слуху, ни духу. Он заплакал, да с тем и поехал назад.
В это время вбежал в комнату приказчик Лаптева, Иван Кубышкин, и бросился ему в ноги.
— Взгляни-ка, хозяин, как меня нарядили! — воскликнул он сквозь слёзы. — Научи меня, глупого, что мне делать! Бунтовщики всучили мне в руки вот это ружьецо, напялили на меня кожаный кушак с этими окаянными пистолетами, да прицепили эту саблю, и велели, чтобы я с ними заодно бунтовал. Не то, де, голову снесём! Я с самой Красной площади бежал сюда без оглядки.
— Господи, Боже мой! Что ж, гонятся, что ли, они за тобой?
— А мне невдомёк, хозяин. Кажись, что погони нет.
— Слава Богу! — сказал Лаптев. — Сними-ка скорей саблю и кушак-то, да засунь куда-нибудь и с ружьецом вместе; вот хоть сюда, под кровать, да подальше; или нет, постой! брось лучше всю эту дрянь в помойную яму.
— Для чего бросать? — сказал Бурмистров. — Может быть, эта дрянь пригодится. Подай всё сюда. Какой славный карабин! Сними-ка саблю. Это кто тебе надел её на правый бок?
— Дали-то мне её бунтовщики, а нацепил-то я сам, — отвечал приказчик, подавая Василью саблю вместе с пистолетами.
— Ого! какая острая! И пистолеты не худы. Жаль, что полк мой далеко от Москвы; с ним бы я что-нибудь да сделал.
Вынув из кожаного пояса две пули и две жестяные трубочки с порохом, заткнутые пыжами, Бурмистров начал заряжать пистолеты. Приказчик, сдав оружие, перекрестился и вышел из комнаты.
Безоблачный восток зарумянился зарею, и вскоре лучи утреннего солнца осыпали золотом струи смиренной Яузы.
Вдруг под окнами дома Лаптева послышался шум. Бурмистров, взглянув в окно, увидел, что несколько солдат тащат мимо дома связанного офицера. Схватив саблю и пистолеты и надев на себя кожаный пояс с зарядами, Василий выбежал из комнаты.
Нагнав солдат, закричал он им:
— Стой! Куда вы его тащите, бездельники?
— А тебе что за дело? — отвечал один из солдат.
— Сейчас развяжите офицера!
Солдаты остановились.
— Да что ты нам за указчик? Знать мы тебя не хотим! — бормотали некоторые из них.
— Что? Вы смеете ослушаться! Вас всех расстреляют!
— Не расстреляют! — сказал один из солдат. — Что вы рты-то разинули, да слушаете этого выскочки! Потащим нашего-то гуся, куда надобно!
— Так умри же, бездельник! — воскликнул Бурмистров и выстрелил в бунтовщика из пистолета. Солдат, раненный в плечо навылет, упал.
— Хватайте, вяжите его! — закричал он толпе мужиков, собравшейся около солдат из любопытства.
Охота с кем бы то ни было подраться за правое дело, презрение к опасностям и желание блеснуть удальством составляли и составляют отличительные, врождённые черты русского характера. Мужики по первому слову Бурмистрова, вооружась одними кулаками, бросились на бунтовщиков, вмиг их обезоружили и перевязали.
Офицера, отнятого у солдат, Бурмистров пригласил войти в дом Лаптева, а связанных солдат велел ввести к нему на двор и запереть в сарай.
— Кому обязан я моим избавлением? — спросил офицер, войдя за Васильем в светлицу Лаптевой и поклонясь хозяину, хозяйке и Андрею. — Кого должен благодарить я за спасение моей жизни?
— Без помощи этих добрых посадских я бы ничего не успел сделать, — отвечал Бурмистров. — Меня благодарить не за что.
— Как не за что? Как бы не ты, так капитана Лыкова поминай как звали! Бездельники тащили меня на Красную площадь и хотели там расстрелять.
— Капитан Лыков?… Боже мой! Да мы, кажется, с тобой знакомы. Помнишь, в доме полковника Кравгофа…
— То-то я смотрю: лицо твоё с первого взгляда показалось, мне знакомо. Да отчего ты так похудел и побледнел? Как бишь зовут тебя? Ты ведь пятисотенный?
— Был пятисотенным. После бунта пятнадцатого мая вышел я в отставку. Ну, что поделывает Кравгоф? Где он теперь?
— Он через неделю после бунта уехал со стыда в свою Данию. Полуполковник наш, Биельке, умер — вечная ему память! — и майор Рейт начал править полком. Недели на две уехал он в отпуск и сдал мне свою должность, а без него, как нарочно, и стряслась беда. Сегодня в полночь услышал я, что в Москве бунт. «Ах, ты дьявол! — подумал я, — да будет ли конец этим проклятым бунтам!». Как раз собрал я весь наш полк, и хотел из нашей слободы нагрянуть на бунтовщиков, этих окаянных стрельцов… виноват! Из ума вон, что ты сам служил в стрелецких полках.
— Да не угодно ли сесть, господин капитан? Я чаю, твоя милость устала! — сказал Лаптев, поклонясь Лыкову и придвигая для него к столу скамейку.
— Как не устать! Я-таки поработал сегодня: пятерых бездельников своими руками заколол за упрямство.
— Не пойдём! — кричат — да и только. Меня горе взяло. Ах, вы, мошенники! Я вам дам знать не пойдём! Весь наш полк довёл уж я из Бутырской слободы до Земляного города. «Ребята! — закричал я. — От меня не отставай! Катай бунтовщиков, чтобы небу было жарко!». Первая рота, нечего сказать, отличилась, молодцы! настоящие русские солдаты: так на вал за мной и лезут. Стрельцы начали было отстреливаться. «Погодите, дружки!… Дуй их прикладами!» — закричал я. Струсила хвалёная Надворная пехота. Бунтовать — её дело, а драться — так нет! Побежали, мошенники, врассыпную. Я с вала кричу прочим ротам: «За мной!». А они, подлецы, ни с места! «Провалитесь же вы сквозь землю, поганые трусы! — крикнул я. — Я и с одной храброй ротой раскатаю бунтовщиков. Вперёд, ребята! Дадим себя знать этой Надворной пехоте». Спустились мы с валу, да стали подчивать приятелей в затылок свинцовым горохом. Бегут себе, не оглядываясь, ну так, что смотреть жалко! «Вперёд!» — кричу я своим молодцам, да грехом и насунулся на пушки. Тьфу ты, пропасть! Черт же знал, что у вас, мошенников, и эти чугунные дуры есть. Вижу я, что дело неладно, да уж коли на то пошло: «Бери пушки! — закричал я солдатам. — За мной!». Бросились мы вперёд, а нас вдруг как вспрыснут картечью! Нечего сказать: умеючи выстрелили — легло и наших довольно! Вижу я, что делать нечего и что у нас храбрости много, да людей мало, и велел я своим отступать, а чугунные дуры, разозлись, так на нас и лают да ухают одна за другой! Вышли мы из Земляного города. Я прямо к прочим ротам, и начал их ругать на чём свет стоит; а меня, подлецы, схватили, руки назад, затянули верёвкой, да и потащили к этому сатане, Чермному, на Красную площадь. Они хотели, спросясь его, меня расстрелять. Тьфу, какая досада! Я бы согласился лучше удавиться! Ведь полк-то наш, кроме первой роты, опять себя опозорил и пристал к этим окаянным бунтовщикам. Срам, да и только! Право, пришлось удавиться с досады!
Лыков от сильного негодования вскочил со скамьи, начал ходить большими шагами взад и вперёд по комнате, и слёзы навернулись у него на глазах.
— А знаешь ли, что поганые бунтовщики было затеяли? — продолжал он, обратясь к Бурмистрову. — Поймали они стольника Зиновьева, который прислан был из Воздвиженского с царскою грамотой к патриарху, привели его к святейшему отцу и велели грамоту читать вслух. Как услышали они, что Хованские казнены за измену — батюшки-светы! — взбесились и заорали в один голос: «Пойдём в Воздвиженское и перережем там всех!». И патриарха то убить грозились. А как услышали, что царский дом со всеми боярами едет в Троицкий монастырь, что там есть войско, крепкие стены, а на стенах-то чугунные дуры, так и храбрость прошла. Как раз хвосты поджали, бездельники, и объявили, что если из монастыря придёт войско к Москве, то они поставят посадских с жёнами и детьми перед собой и из-за них станут драться. Я думаю как-нибудь из Москвы дать тягу в монастырь. Не поедешь ли и ты вместе со мною?