Литмир - Электронная Библиотека

Мне снится, что тьма за стеклом наваливается на вагон неподъёмной тяжестью, что колёса визгливо таранят рельсы, стараясь, но не умея противостоять силе торможения, и что-то впереди, у головы состава, не позволяет поезду двинуться дальше. Мою шею печёт, в горле пересыхает; я приоткрываю глаза – и натыкаюсь на Тьму. Такую непроглядную – цвета свежей черники, – что за ней не разглядеть даже кривых силуэтов деревьев. Тьма волнуется и ходит ходуном.

Я протягиваю руку.

Миллиарды крошечных паучков – атомов Тьмы – змеятся по моим пальцам, бегут вверх, скачут, как блохи, прячутся в волосах, в капюшоне, забираются под свитер… мне чуточку щекотно, от тысяч лапок миниатюрных питомцев по коже ползут мурашки. Десятки паучков, помогая друг другу, тянут вниз язычок молнии моей куртки, задирают свитер, прижимаются к груди. Тут, в левой части, горячо и тесно, будто кто-то всунул мне в грудную клетку пульсирующую грелку. Я тру грудь рукой, и кожа под пальцами плавится, как вязкая тягучая карамель, и осыпается золотой песочной трухой, и миллиарды паучков – восторженный писк, звенящий в ушах – устремляются в образовавшуюся воронку, и пролезают туда поспешно, толкаясь и цепляясь друг за друга, и о чём-то перешёптываются… Лезьте же, лезьте, проклятые! Заталкиваю их сам, помогаю ладонью, забирайтесь, как я от вас устал, боже правый! Всё с собой уносите, всё…

– Молодой человек! – меня трясут за плечо, и я выныриваю из вязкого болота. Надо мной склонилась девушка. Из той компании. Улыбчивая, с растрёпанными рыжими волосами. Она мне улыбается и подмигивает:

– Не советую засыпать в электричках, а то доедете до какого-нибудь Коукворта.

Я растерянно киваю и провожаю её, лёгкую, гибкую, летнюю, взглядом. Встаю. В груди жжёт, странное послевкусие полусна вяжет язык. Я опускаю взгляд и невесело усмехаюсь.

Моя куртка расстёгнута.

Значит, неделя, профессор?

Северус, Север…

На тихом перроне почти никого – здесь царит тишина, сгустившиеся сумерки закрыли молочное небо, двигаться можно лишь по памяти. К счастью, она меня не подводит: я помню этот тощий серый куст, помню узкую тропку, помню сверкающую вывеску кофейни, которую обожает тётя Петунья. Пожалуй, она любит кофе не меньше чая – здесь я даже работал, я помню белые стойки, аккуратные круглые столики. Даже улыбчивую чернокожую официантку, склонившуюся над поздним клиентом, я помню тоже, хотя ни за что не смогу назвать её имя. Это странно – возвращаться в место, не ставшее мне домом, и помнить тут каждый переулок, каждую лужу так чётко, словно я уехал отсюда вчера. Словно не было лет общения сквозь зубы и редких телефонных разговоров, словно я просто вышел в магазин – а теперь возвращаюсь.

Наверное, мне нужно было купить вина или чего-то вроде. Но я не могу представить, как зайду в супермаркет – у меня ладони влажные и горячие, а в висках барабаном стучит сердце.

Надо же, когда я был маленьким, Тисовая улица казалась мне длинной-длинной, такой длинной, что пройти её всю пешком мог лишь очень целеустремлённый человек. Но до дома тёти Петунии я добираюсь через пятнадцать минут. Он не меняется: тот же аккуратный газон (сколько лет я его стриг!), те же клумбы идеально круглой формы, то же выбеленное крыльцо.

И здесь, на этом крыльце, ко мне приходит неуверенность. Правильно ли я поступаю? Нужно ли это мне и, что немаловажно, моей тёте? Может быть, она была бы счастлива не видеть меня больше никогда, а я…

Будто в ответ на мои мысли, дверь распахивается, и тётя Петуния – цветастый фартук поверх скромного домашнего платья, убранные под сеточку волосы, взгляд с прищуром – встаёт передо мной. Фыркает:

– Так и знала, что ты будешь торчать на пороге! Проходи в дом. Куртку повесь вот сюда, быстрее высохнет. Даже не вздумай наступить на ковёр, пока не разулся! Ты вообще представляешь, как тяжело отмыть грязь от натуральной шерсти?

Я киваю, стягивая одежду и обувь под её привычное зудение, и украдкой её разглядываю. Тётя Петуния совсем не изменилась, только стала ещё худее – чётче проступили по-птичьи костлявые ключицы и запястья. Ставлю кроссовки на полку для обуви, выпрямляюсь, тётя поджимает губы:

– А теперь – марш мыть руки! Надеюсь, мне не нужно напоминать тебе, где ванная?

– Нет, я помню, – улыбаюсь. Она от этой моей улыбки тушуется, теряется как-то, враз забывая про напускную грубость, неловко опускает руки, мнёт длинными пальцами фартук… а потом встряхивает головой:

– Вот и замечательно. Жду тебя на кухне. Поможешь мне приготовить пирог, раз уж приехал.

В маленькой ванной Дурслей ничего не меняется: то же зеркало в массивной рамке, та же крошечная раковина, для которой я слишком вырос. Приходится наклоняться. На полочке над раковиной – бритва дяди Вернона, пара кремов, духи тёти Петунии… даже они остаются теми же: я помню этот приторный цветочный аромат, слишком тяжёлый и назойливый, но при этом удивительно точно подходящий моей неласковой, строгой тёте. Плещу водой себе в лицо – липкие, как паутина, остатки сна нужно прогнать. На кухню я прихожу спустя несколько минут – и, не дожидаясь приказа, берусь взбалтывать яйца. Тётя Петуния мимоходом кивает, выуживает из аккуратного белого шкафчика муку, достаёт из холодильника ягоды… мы готовим в молчании, но оно – как странно – совсем не тяготит меня; это правильное, приятное молчание, которого раньше никогда не было между мной и моей тётей. Я не спешу прерывать тишину, а тётя Петуния всегда готовит без комментариев: в такие моменты её узкое лошадиное лицо преображает задумчивая сосредоточенность, делает его почти красивым.

И это мучительно напоминает мне Северуса Снейпа.

Я мотаю головой и едва не проливаю жидкий крем мимо.

– Дай сюда! – тётя тут же отбирает его у меня и наносит последние штрихи сама. Ещё минута – и пирог, лежащий на противне, отправляется в духовку. Тётя Петуния выпрямляется, утирая пот со лба, и кивает сама себе:

– Теперь около часа. Ты, – взгляд на меня, я едва не вздрагиваю, – пойдём. Расскажешь мне, что случилось.

– Разве я не могу навестить тебя просто так? – спрашиваю я, следуя за ней в гостиную. На завязке фартука вот здесь, слева, крохотное пятнышко, и как она его проглядела… Тётя оборачивается, сурово смотрит на меня. Отрицательно качает головой. И чуть насмешливо отвечает:

– Пожалуй, я бы поверила в эту отговорку, но, Гарри… – она так редко зовёт меня по имени, что я вскидываю голову. Тётя Петуния садится в кресло, жестом предлагая мне сесть в стоящее рядом. И вздыхает. – Боюсь, твой отнюдь не цветущий вид – лучшее свидетельство того, что у тебя что-то произошло. И потом… когда это ты навещал меня без повода?

Щекам становится жарко – запоздалый стыд приходит из ниоткуда, заливает лицо румянцем, я глупо открываю рот, мычу:

– Я… тётя Петуния…

– Пустое, – она прерывает меня взмахом руки. И вдруг дарит мне почти улыбку. – Я понимаю, наши отношения оставляют желать лучшего, и…

– Нет, – вдруг говорю я. Неожиданно для нас обоих. И повторяю чуть увереннее:

– Нет, я… я только тебе могу…

Вздыхаю. Мне нужно набраться сил и смелости – это тяжело, рассказывать о подобном, но к кому ещё мне пойти, если не к сестре моей матери?

– Ты же знаешь, как на самом деле умерли мои родители, верно? – тихо спрашиваю я, и моя тётя – тётя, которую я столько лет ненавидел и которая, как казалось мне, столько лет ненавидела меня – вздрагивает всем телом. Потом подаётся порывисто вперёд, хватает меня за пальцы, вглядывается в мои глаза почти с мольбой:

– Ты же не…

Вместо ответа я прикасаюсь к шее. Мне даже не нужно оттягивать ворот свитера – тётя Петуния мрачнеет. Сводит вместе тощие острые колени. Принимается разглаживать несуществующие складки на кристально-белом фартуке. Её голос – визгливый, резкий голос – дрожит, когда она шепчет:

– Я надеялась, что это коснулось лишь их. О, Гарри…

Я не решаюсь обнять её – не хватает мужества. Да и вряд ли она простила бы мне эту мою слабость; тётя Петуния возвращает себе самообладание спустя минуту, вскидывает голову и ровно произносит:

35
{"b":"633978","o":1}