«Господи, какой еще мальчик!» – невольно подумал Вадим.
– Вы, похоже, также побывали во вчерашней передряге, г-н прапорщик? – спросил Юрий.
– Да, г-н штабс-капитан. Я прибыл вчера с пакетом из штаба – едва проскочил через окружение. Собственно, я должен был немедля обратно, но этого уже не получилось, можете себе представить. – прапорщик рассмеялся, будто рассказывал о чем-то веселом. – Отборные части бросили, к слову сказать. Красные курсанты Новгородских пехотных курсов командного состава, части генерала, ax, pardon, красного командира Николаева[4]…
– Так это вы привезли вчера тот пакет из штаба?
– Да.
– А известно вам, что было в этом пакете?
– Разумеется, нет.
– Беру на себя смелость раскрыть вам этот секрет Полишинеля. Вы прорывались давеча через окружение с тем, чтобы сообщить, что оное готовится. Таким образом, героизм вашего поступка несколько умаляется его исключительной «целесообразностью». Ох и крыли же мы штабных!
– Надо думать! – Прапорщик улыбнулся. – Отменный анекдот с театра военных действий. Впрочем, и не такое порой случается. Кстати, извините мою неучтивость, господа! Прапорщик Сергей Ржевский.
Невольно вздрогнув, Вадим украдкой взглянул на Юрия. Тот словно бы не обратил на прозвучавшую фамилию внимания, но казался уже совершенно трезвым.
– Я в какой-то там боковой линии потомок рубаки гусара, – добавил прапорщик небрежно, несколько недоумевая, почему его фамилия вызвала эту заминку.
– Поручик Вадим Вишневский.
– Штабс-капитан Юрий Некрасов. Вы бы подсаживались к столу, прапорщик.
– Благодарю вас. – Сережа (Вадим отчего-то сразу же стал называть про себя прапорщика Сережей – так удивительно шло уменьшительное имя к невзрослому этому офицерику) засмеялся снова. – Немного погодя. Что самое забавное – я только что проскакал не меньше версты, а теперь не могу сделать двух шагов!
– Вы ранены, Сережа?! – Имя само невольно сорвалось у обеспокоенно вскочившего Вишневского. – Что же вы молчите?
– Пустяк, право… В ногу – навылет. Крови немного вышло, а так…
– Ну-ка… – Некрасов легко поднялся и подошел к Ржевскому. – Так… Так…
– Ох!
– Попал… Вы зря полагаете, что ранены навылет, юноша.
– Видите ли, г-н штабс-капитан, – морщась от боли, но в прежней небрежно-насмешливой манере ответил Сережа, – я по наивности полагал, что если дырок две, то рана – сквозная.
– Между прочим, их три. Две было пули. Одна из них… чувствуете?
– Да… Вы правы.
– Пожалуй, придется ее оттуда извлекать. – Некрасов, нахмурясь, вытащил из кармана перочинный нож. – Хирургических инструментов нет и, что небезынтересно, не предвидится.
– Что же поделать – обойдемся без них. – Сережа, начавший бледнеть уже на глазах, улыбнулся Некрасову.
– М-да… Вишневский, у тебя, кажется, оставалось еще кёльнской воды… – Юрий провел пальцем по лезвию. – Больше стерилизовать этот, с позволения сказать, ланцет особо нечем… Хотя постой-ка! Еще можно прокалить! – Юрий усмехнулся. – Впрочем, даже если что и попадет, загноиться ваша рана, может статься, и не успеет.
Вишневский все же извлек из потрепанного несессера стеклянный флакон, по дну которого переливалось небольшое количество жидкости, и передал Юрию.
– Теперь, пожалуй, сойдет. Порви пару платков: бинта не хватит. Да, кстати, – Некрасов подошел к столу и, плеснув в мутный граненый стакан самогону, протянул его Сереже, – выпейте-ка! Конечно, это несколько уступает наркозу у первоклассного дантиста.
– Спасибо. – Сережа отвел рукой остро пахнущий самогон. – Не надо, это лишнее.
– Соразмеряйте свои силы, молодой человек, – с поразившей Вадима ненавистью процедил Юрий. – Пейте! Я не одну минуту намереваюсь ковыряться в вашей ноге.
– Благодарю вас, г-н штабс-капитан. – Сережа скользнул по лицу Некрасова твердым, неожиданно взрослым взглядом серых глаз. – Я знаю себя и свои силы.
– Смотрите… – Некрасов пожал плечами. – Вишневский, помоги-ка ему…
Последовавшие за этим минуты Вишневский избегал смотреть на посеревшее лицо Сережи. Ему, казалось, проще было следить за движениями окровавленного лезвия, залезавшего все глубже и глубже в рану. Но, несмотря на все усилия следить только за руками хмуро сосредоточенного Юрия, он все же видел краем глаза изо всех сил закушенные губы, прилипшую ко лбу прядь волос и как-то на редкость спокойно, словно не от боли, а от очень большой усталости закрытые глаза.
«Странно, у кого-то я видел уже это обыкновение: когда очень больно – закрывать глаза. Не зажмуриваться, а именно закрывать, как будто веки сами опустились от тяжести боли… Ах, ну да, у кого же еще! Необычная, несколько томная манера, словно говорящая о слабости… Мальчик, однако, далеко не слаб… Даже не застонал ни разу, а боль, несомненно, адская. Когда это, наконец, кончится?»
– Есть! Полюбуйтесь, прапорщик. – Некрасов держал в пальцах окровавленную пулю.
– Нет, спасибо. – Сережа слабо улыбнулся искусанными серыми губами. – Я не могу похвастаться, что хорошо переношу вид крови.
– Очевидно, вы еще не очень привыкли к ее виду, – уже доброжелательнее рассмеялся Юрий.
– У меня, пожалуй, была возможность привыкнуть, – ответил Сережа и не без некоторой внутренней позы прибавил: – Хотя меня самого убивали всего один раз.
1918 год. Дон. Добровольческая армия
– Это, кажется, твой – гнедой у коновязи?
– Что, неплох? – Евгений взглянул на Сережу и улыбнулся. – Рысь немного тряская, и с капризами, как всякая хорошая лошадь.
– А зовут?
– Вереск.
В солнечном луче кружилась пыль, но в хате было полутемно. От длинной белёной печи веяло прохладой.
Сережа сидел на подоконнике, у настежь распахнутого оконца. В палисаднике росли высокие ярко-малиновые мальвы и крупные подсолнухи. За палисадником в окошке видны были ветхая от времени коновязь и пустая, раскаленная поднявшимся в зенит солнцем площадь.
В свои семнадцать лет Сережа выглядел четырнадцатилетним: сероглазый, со слабым румянцем на щеках, с темно-русыми, немного жесткими волосами, давно не стриженные пряди которых лезли в глаза и почти закрывали шею.
Братья совсем не были похожи друг на друга: Евгений был бледен, до обманчивого впечатления хрупкости тонок в кости (по-мальчишески долговязый и худой Сережа был крепче сложением), темноволос. Его глаза были темно-карими, большими, с ускользающе-тревожным выражением.
Евгению казалось, что за все это время брат словно и не повзрослел – только вытянулся… Господи, как же странно видеть на его плечах привычные погоны… ремни… шашку… шпоры на пыльных сапогах…
– Вереск… Хорошее имя для такой масти. Тэки[5] вообще великолепные лошади. – И в голосе Сережи звучали какие-то совсем мальчишеские интонации. Все в нем было таким же, как раньше, даже жесты и черты, которых не помнил в нем Евгений, всплыли в памяти, как будто и не забывались никогда, – привычка резко вздергивать подбородок, обаяние чуть виноватой улыбки. – Хотя больше я люблю белых лошадей. Когда-нибудь у меня будет конь чистой арабской породы. После войны, конечно. И сбруя в восточном стиле – закажу по своему эскизу.
– Мой милый, ты – европеец с головы до пят, а твое представление о Востоке – эстетская стилизация.
– А это спорный вопрос, что именно понимать под европейцем. Но Востока я действительно не понимаю. Я люблю только Древний Египет. Женя, а ведь ты не очень рад меня видеть.
Евгений вздрогнул. Последняя Сережина фраза вернула его из воспоминаний, куда он незаметно для себя начал погружаться, – звуки Сережиного голоса как будто приближали, делали реальнее безумно далекое видение московской квартиры.
…Всегда полутемная, со слабым запахом маминых духов в воздухе; с ветками белоснежной сирени в хрустальных вазах на полированной глади рояля в начале лета; с белоснежными, как сирень, ледяными узорами на высоких окнах зимой, к которым в детстве можно было прикладывать нагретые пятаки и смотреть в круглый глазок на улицу; с потемневшим дубовым паркетом; с напольными часами в коридоре, за которыми прятался маленький Сережа, – московская квартира всегда была для Жени Ржевского ненавистной, любимой и ненавистной…