- Кирюша, - кровать прогибается, и моя безвольная ладонь оказывается зажатой в холодных руках, - я знаю, ты злишься на меня. Но я хочу, чтобы ты понял - я всегда все делала только для тебя. Ты же видишь, как в этом году тебе тяжело даются школьные нагрузки. Кроме того, все ребята только и мечтают о возможности не ходить в школу. Вечные каникулы! - мама смеется. Нет, вру. Мама имитирует смех, а мне хочется закричать. Так, чтобы сорвать связки, разорвать легкие в клочья, чтобы изо рта багровым потоком хлынула кровь, пузырясь розовой пеной на губах. А потом захлебнуться, забиться в судорогах и умереть наконец-то. Давно я не мечтал о смерти так, как сегодня. Даже боль я терпел, потому что тогда знал, как только станет легче - обстановка изменится. После больницы длинные школьные коридоры казались чуть ли не чужой страной - опасной, но интересной. Да, там были издевки, смешки и косые взгляды одноклассников, но еще там не пахло нашатырем и сладким тленом человеческой плоти. Только в школе удавалось наблюдать за такой диковинной эмоцией, как счастье. А еще там иногда возникало потрясающее ощущение, что я нормальный, здоровый, и времени впереди и правда много. А что же сейчас? Лишь одиночество и размеренность предсмертного существования.
- Как в сказке, - хмыкаю я.
- Что? - удивленно уточняет мама, поглаживая мое запястье. Так она проверяет пульс. Да уж, почти незаметно.
- Как в сказке, говорю. Папа мне в детстве читал. Кажется, “В стране Вечных Каникул” называлась, - не знаю, почему это вспомнилось. Это было так давно, но точно помню, что в конце главный герой все-таки утомился от постоянных развлечений и вернулся в школу, которую вначале жутко ненавидел. - Вот теперь и у меня вечные каникулы.
- Кирюша, я договорюсь с учителями. Ты будешь учиться, даже сможешь сдать экзамены. Что ты, родной? - мама гладит меня по щеке тыльной стороной ладони, кончиками пальцев проводит по лбу. Температуру проверяет. - Не грусти. Все у нас будет хорошо. Не злишься на меня?
- Нет, мама, не злюсь, - произношу тихо, впервые за сегодняшний день смотря ей в глаза. Сеточка морщин вокруг них стала еще глубже, а ей ведь нет и сорока. Она у меня красивая, только уставшая очень и несчастная. Мне иногда хочется, чтобы она нашла себе мужчину и полюбила. Возможно, вышла замуж и родила ребенка. Не в замену мне, нет. Кому нужен такой ничтожно жалкий обмен? Наоборот, хочется, чтобы это дитя было совершенно другим - и внешне, и по характеру, и по судьбе. Ей бы было так проще. Но чтобы мама могла строить свою жизнь, мне нужно умереть. Пока я жив, я буду отравлять и ее судьбу. Так разве я имею право на истерики, зная, что они причиняют ей боль? Какая, к черту, разница, что творится у меня внутри? Даже если душа рвется на ошметки от боли, на лице ничего не должно отражаться. Ни-че-го!
- Вот и славно, - она улыбается как-то грустно и задумчиво всего лишь на секунду. А потом вновь ведет себя, как прежде: суетливо поправляет мне подушку, приглаживает взлохмаченные волосы, расправляет одеяло, натягивая его мне до подбородка, и ссыпет сотнями вопросов о состоянии моего здоровья. - …будешь?
- М? - понимаю, что от меня требуется ответ и смущенно прикусываю губу. В нашей семье я не имею права задуматься. Если я не реагирую быстро, значит концентрируюсь на боли, и это достойный повод, чтобы развести вокруг меня еще более бурную деятельность, чем прежде. Но, как ни странно, сегодня мама не набрасывается на меня с очередной порцией вопросов, а спокойно повторяет:
- Кушать будешь? Ты не завтракал, - интересно, она промолчит, если сказать “нет”? Вряд ли, скорее всего, уговорит. Когда дело касается моего здоровья, мама еще тот манипулятор: она может и за сердце схватиться, и показательно-горько расплакаться, и прочитать мне занудную лекцию о необходимости поддерживать режим.
- Буду, - сегодня у меня нет ни сил, ни права спорить, поэтому я киваю и даже - о, чудо! - растягиваю губы в гримасе, отдаленно напоминающей улыбку. Кажется, маму убеждает мой маленький спектакль, потому что она часто-часто кивает и торопливо выскальзывает в коридор. Пусть. Если такие мелочи приносят ей радость - пусть. Если она хочет, чтобы я умер здесь - так тому и быть. Хватит вести себя, как избалованный мальчишка. Приближение смерти и едкий страх, конечно, оправдывают мой скверный характер, но все же есть те вещи, которые даже я себе не могу позволить. Причинять боль близким - одно из них.
За окном все так же бушует ливень, но больше я не считаю ни капли, ни секунды, ни стук своего сердца. Что бы сказал папа, если бы видел меня таким? Он ведь учил меня ценить жизнь, какая бы она ни была. Я не знаю, что со мной будет завтра, но пока у меня есть сегодня, и я не имею права растрачивать время на истерики. Я и сам себя удивляю этим невесть откуда взявшимся спокойствием и каким-то отчаянным смирением, но жаловаться не приходится. Всяко лучше, чем рыдать в подушку и обиженно дуться на весь мир. Кроме того, зная свое психическое состояние, уверен, что мое поведение “взрослого и рассудительного” человека продержится недолго. Любой раздражитель вновь превратит меня в инфантильного ребенка, ведь когда речь идет обо мне, слово “стабильность” - это лишь пустой звук. Я - клубок сплошных перемен, как физических, так и эмоциональных. Мне даже хочется снова погрузиться в апатию, закрыться от мира, но, увы, почему-то не выходит, как будто кожу сорвали, оставив оголенные нервы на виду. Теперь всякому, кто хочет причинить мне боль и заставить съежиться в жалкий клубок, достаточно просто коснуться. А все это из-за Антона…
Сильно жмурюсь, стискивая зубы, и титаническим усилием воли прогоняю мысли, двинувшиеся в опасном направлении. Я не буду о нем думать. Ни за что! В конце концов, Антон наконец-то освободился от меня, а значит, и мне стоит сделать то же самое. Он ведь хороший человек, он пожалел меня и все такое… Жалость… Всего лишь жалость… Обидно-то как! А, впрочем, чего ты хотел, Кирилл? Дружбы? Вот такой искаженной пародии - с поеданием разваренной бурды и разговорами о прошлом? Это просто нелепо, и хорошо, что этот фарс закончился сейчас. Самое время, потому что мне никто не нужен, кроме мамы и…
- Мэри… - испуганно и беззвучно выдыхаю имя, кубарем скатываясь с кровати. Кукла лежит возле тумбочки черной кляксой, как будто разлитые чернила на светлом ковре. У меня дрожат руки, когда я беру ее, разглаживая шелк платья и бережно обводя прохладные пуговицы-глаза кончиками пальцев. - Прости меня, Мэри.
“Ты чокнутый, Краев”, - по вискам больно бьет голосок, до тошноты напоминающий Славика Соколова. Серьезно? Разговаривать с куклой - это сумасшествие? Дурость? Извращение? Да срать я хотел, что думает об этом психиатрия и весь этот мир. Я вложил в нее столько, что теперь, кажется, сам наполовину пустой. В ней все самое-самое черное - и боль, и ненависть, и страх, и ярость, и горечь потерь, и отчаянье. И только моя Мэри способна нести этот крест на себе, словно моя персональная шкатулка Пандоры, поглотив все те эмоции, с которыми я не справлялся. Моя Мэри - это часть меня, самый израненный клочок души, самые истерзанные чувства и болезненные воспоминания. Я не откажусь от нее никогда. Она единственная, кто точно останется со мной до самого конца.
- Кирюша, я уже подогрела! Иди на кухню! - зовет мама, и я неловко поднимаюсь на ноги, зажав Мэри в одной руке и крепко держась за тумбочку второй. Голова кружится и тошнит, я наверняка вырву сразу же после еды и мне станет только хуже. Но зато мама будет спокойна, а разве это не то, чего я хочу? Или, по крайней мере то, чего я должен хотеть?
- Иду, мама! - кричу в ответ, кладя Мэри на подушку. На белой наволочке она выглядит еще более уродливо, кое-где начали расходиться швы и вылезли нитки, но для меня она прекрасна. Мое единственное творение. - Ты же простила меня, да? Ты, Мэри, все, что у меня есть. Ты и мама. Мне жаль, что я так… - я не договариваю, потому что горло перехватывает спазмом и приходится жадно втянуть воздух широко открытым ртом. Впрочем, она понимает. Я знаю, что понимает.