Правитель, не останавливаясь, ходил по комнате. Кусков и Лещинский сидели у огня.Возле книжного шкафа, глядя прямо перед собой, стиснув огрубевшими, заскорузлымиладонями крест, молился монах Гедеон.
Было очень тихо, трещали в камине здоровенные плахи, тянуло жаром, скрипелиполовицы под ногами Баранова. Никто ничего не говорил. Лещинский кончил рассказыватьдавно, но перед глазами слушателей все еще держалась страшная картина последних минуткорабля, разбившегося на камнях, чтобы не сдаться пиратам. Так рассказал Лещинский.
Правитель наконец остановился, подошел к небольшому столу, прислоненному к заднейстенке, сложил исписанный лист бумаги, медленно, очень медленно разорвал. Он стоял втени, и никто не видел его темного, налившегося кровью лица. Затем вдруг шагнул кКускову, положил руку ему на плечо.
Снаряди «Ермака» и «Нутку»,заявил он отрывисто.Пойдешь хоть до Кантона. Безкорсара не возвращайся... Возьми Лещинского, укажет судно.
Он передохнул, снял руку с плеча помощника и, отвернувшись, вытер шейным платкомлицо. Видно было, что ему трудно говорить.
Лещинский съежился, протянул ладони к огню. Но Кусков неожиданно поднял голову,посмотрел на правителя.
Компанейские мы, Александр Андреевич,произнес он тихо.Не императорскоговоенного флоту. Торговые люди.
Баранов вскинул набухшие веки, глянул в упор на помощника. Тот не опустил глаз.
Слушай, Иван Александрович,тяжело ответил правитель.Мы русские. Свои землиоберегать будем всечасно и навеки, даже если не останется ни одного бобра. Не за прибыткитолько кровью омыт берег. Коли пришла нужда, линейным фрегатом будет и байдарка... Ясилу и славу во всю жизнь мою имел и страшен был неприятелям. Потому что имел и сдрузьями и с союзниками неразрывную дружбу и чистую душу... Поймаешь корсара повесишьна рее. По статуту военного корабля. Таков мой тебе наказ. С висельником вернешься сюда...
Он снова отошел к столу и больше не оборачивался. Только когда Лещинский и Кусковпокинули зал, он приблизился к Гедеону, все еще шевелившему серыми, шершавымигубами, приложился лбом к холодному металлу креста.
Помолись, монах,сказал правитель глухо.За меня... Проклял я бога.
Потом ушел в спальню и всю ночь сидел на жесткой скамье у окна.
Пашка...шептал он тоскливо.Пашка...
Ее мир был велик и просторен. Беспредельное море и ветер, певучий и влажный. Далекие,белые, будившие неясную мечту Кордильеры. И лес. Темный, звучащий лес, затопившийравнину и горы, всю землю до самого неба, до молчаливых строгих хребтов. Простой,неизведанный мир.
Невысокая, сероглазая, гибкая, с заплетенными по-индейски мягкими косами,опущенными за ворот ровдужной парки, бродила она по лесной гущине, по скалам, слушалазвон горных ключей. Часто сидела на высоком утесе у морского берега, вглядывалась вбесконечную, всегда неспокойную водяную пустыню. Следила за полетом белоголового орла,прилетавшего к морю за дневной добычей.
Однажды орел сел отдохнуть на ту же скалу. Он был большой и старый. Изогнутыйсерый клюв весь в зазубринах, круглые глаза становились мутными. Казалось, он очень устал.Опускались веки, дрожали приспущенные выщербленные громадины крылья. Рядом накамне лежал серебристый палтус тяжелая морская рыба.
Девушка негромко вздохнула. Ей было жаль дряхлевшего хищника. Орел встрепенулся,поднял белесую голову, увидел притаившегося человека между камней. Махнув крылом, онсхватил рыбу, тяжело взлетел. Но палтус выскользнул из когтей и упал в расщелину. Тогдадевушка достала рыбу и снова положила ее на верхушку скалы.
Возьми, орел,сказала она, запыхавшись от усилий.
Но орел не спустился за своей добычей. В человеке он привык видеть врага. Медленношевеля крыльями, усталый и голодный, полетел к горам.
Нахмурившись, поджав упрямые, чуть поднятые в уголках рта, почти детские губы, сдосадой глядела она, как расклевали палтуса вороны. Однако не прогнала их. Она выросласреди индейцев, поклонявшихся ворону высшему существу, и сторонилась черных наглыхптиц, прожорливых и жадных, как все божества.
Потом вернулась в хижину и в первый раз подумала, как стар отец. Он тоже словнобелоголовый орел. Каждое утро уходил на охоту, и никогда у них не было запасов пищи нанесколько дней. Разве только в ненастье.
Иногда отец не приносил ничего. Возвращался усталый, смущенно садился на камнеперед жильем, усиленно протирал куском кожи ствол тяжелого ружья и молчал. Обветренноеморщинистое лицо его смягчалось, обвисали чахлые, седые усы.
Девушка не расспрашивала, но один раз, собирая орехи, увидела его, бредущего потропе. Он шел, чуть горбясь, высокий, худой. Кожаная рубашка перехвачена ремнем, боброваяшапка казалась чужой на давно побелевшей голове.
Девушка хотела окликнуть, но вдруг приметила, что отец остановился, ступил назад,неторопливо поднял ружье. Стоя на обрыве, она разглядела недалеко от отца раненого волка.Зверь лежал за камнем, пытаясь встать на перебитые окровавленные лапы. Умирающий, онскалил зубы, но в глазах его была тоска.
Старый охотник опустил ружье и тихонько ушел...
Ее мир был прост. Законы жизни, суровой и прямодушной, были непоколебимы иясны. И только бог, которому привычно молилась по утрам, был далек и непонятен. Оставаясьодна, она часто глядела на закрытое облаками небо. Ласковая, сосредоточенная, прищуриввнимательные серые глаза под невысокими спокойными бровями, размышляла она о нем,невидимом. Затем зажигала лучину и долго разглядывала старую темную икону, висевшую вуглу жилья.
В памяти остались следы далекого детства. Синее ясное небо, теплый ветер, стрекотаньептиц. В темной бревенчатой хижине на широких нарах лежит мать. Возле стола, вот передэтой самой иконой, склонился отец. Он положил голову на руки, что-то громко, прерывистобормочет. После, когда мать утихла навсегда, он больше не подходил к иконе. Веткаможжевельника над ней засохла, осыпалась, и голый прут свалился под лавку.
Много лет они не возвращались в эту избу. Охотник забрал девочку, ружье и сумку спорохом и побрел к горам. В долине, у отрогов снеговых Кордильеров, приютили индейцы.Один он остался из кучки поселенцев, бежавших на вольные земли. Пешком тогда прошлибеглецы всю Аляску, и лишь он с женой добрались до теплых мест... Четыре счастливыхзимы, четыре благословенных лета, а потом смерть, и одинокий, стареющий Кулик понеслепетавшую дочку в неизведанную даль.