К шестнадцати годам Васса, что называется, расцвела. Высокая, статная, сильная. Лицо белое, гладкое. Миндалевидные серые глаза, крупный алый рот, волосы цвета спелой ржи и гордый изгиб шеи. Щёки рдели, что кумач. Это они с Таисьей додумались перед посиделками щеки бадягой[21] намазать, чтоб краше быть.
Обожжённые щёки огнём горели, но ловкие пальцы проворно щипали кудель. Бежала из-под пальцев ссученная нить. Быстро крутилось веретено на конце ниточки.
Но вот под окном раздались шорохи. В стекло легонько стукнули. Собаки залаяли громко, по-особенному по-зимнему.
– Ой, девчата, это ж парни пришли. Сейчас вскочат, лучину тушить почнут. Не поддавайтесь, – крикнула Таисья полным весёлого ожидания голосом.
В избу ввалилась гурьба шумных кавалеров. Девки притворно шарахнулись. Хохотали над чем попало. В возне и суматохе образовались пары для будущих свадеб.
Семён подсел к Вассе. Она стрельнула глазами вбок, но промолчала, не отодвинулась, лишь усерднее нить потянула.
Росточку Сёмка был невысокого, но черты лица его были довольно приятные, с этаким отпечатком деревенской простоты. Сёмка обнял Вассу за талию, васильковые глаза его помутнели от желания, на лбу выступили капельки пота. Тяжело дыша, зашептал на ухо:
– Пойдём, пойдём в сарай, поиграем.
– Ишь чего захотел, – сверкнула глазами девушка и оттолкнула обнимающую её руку.
– Женюсь на тебе, ей-богу, женюсь. А хоть завтра сватов пришлю, – сладострастно посулил, засуетился Сёмка, засопел, пытаясь вновь притянуть к себе девушку. От него неопрятно пахнуло немытым телом, старой заношенной одеждой, махрой.
– Завтра, – насмешливо протянула Васса. – Да тятенька небось и не отдаст за тебя, за бедного. Он говорит, все бедные – дурные и ленивые. Тятька твой лодырь беззаботный, детей делать умеет, а кормить – так нет. Да и мать твоя дура непутёвая. На огороде летом всё сохнет, а она – нет чтоб к пруду сходить, воды принести, полить. Стоит жалится: дождя нет. И огород у вас весь в бурьяне. Так что убери руки, а то как дам в лоб – кувыркнёшься!
Возня в бане затихла, все прислушались. Потом звонко захохотала Таисья, за ней и все остальные. Лицо Семёна вытянулось, побледнело, губы сжались и даже посинели. Такая злость его взяла, что, забыв о притворстве, о ласковости, обнажая мелкую свою низость, он плеснул в Вассу грязными словами:
– Чего бережёшься то? Небось не мыло, не смылится.
…В последних числах декабря, в день памяти святителя Николая Чудотворца, отстояв службу, Антип Дорофеич степенно вышел из церкви. Надел шапку. Принаряженные Ульяна и дочери в цветастых шалях, в ботиночках высоких шнурованных, на каблучках, прошли вперёд, раздавая милостыню нищим на паперти.
Подошёл Панков Емельян Иванович. Маленький, сухонький. Лицо благостное, сияющее. Глаза притворно простодушные. В плисовом коротком пиджачке, волосы, стриженные в кружок, коровьим маслом намазаны.
– Чего тебе, Емелька? – спросил Антип.
– Надобно мне поговорить с вами, Антип Дорофеич, – просительно сказал Емельян и шапку сдёрнул поспешно, почтение показывая. Антип удивлённо взглянул, повторил, недоумевая: – Чего тебе?
– Вот какое дело, Антип Дорофеич, – Емельян помолчал, потом вскинул на Антипа голубые, не без хитрецы, глаза и, вновь прикрыв их, сказал: – Малец-то мой, Сёмка, по вашей Васке сохнет. Хочу сватов заслать, – и вновь глазами-то на Антипа – зырк. Антип даже опешил от такой наглости. Самый бедный, захудалый мужик в селе, пьяница, губошлёп и лодырь, живёт в гадкой, грязной, убогой избе, – а к нему в родственники набивается. Ерник сермяжный.
– Не присылай, – сказал твёрдо, – откажу.
– Это почему ж такое, Антип Дорофеич? Чем это мой Сёмка вам не угодил?
Но Антип Дорофеич не собирался снисходить до объяснений. Размеренным твёрдым шагом хозяйственного, знающего себе цену мужика он пошёл прочь. Но Емельян не отставал, он поспешил следом, и вновь раздался его голос, в который он влил столько елея, что невозможно было слышать его без подступающей к горлу тошноты.
– Ан не ошибиться бы вам, Антип Дорофееич. Времена-то иные настают.
Антип не оглянулся.
В воздухе плыло торжественное гудение медного колокола, долго дрожало в воздухе, постепенно замирая вдали, где-то в полях.
Глава тринадцатая
В конце августа теплынь стояла, словно летом. Базарная площадь кипела народом. На огромном её просторе сновали взад и вперёд пёстрые толпы.
На пыльном базарном выгоне весело и шумно. Пахло пылью, дёгтем, едким конским навозом, сеном. Фыркали лошади, мычали коровы, жалобно блеяли овцы, волы равнодушно и сонно жевали сено.
Васса на ярмарку принарядилась. Кофточка светлая с рукавами широкими, на запястье стянутыми. Юбка пышная цветастая. Лента красная вокруг головы завязана, и бусы в три ряда.
Стоя возле телеги, Васса переминалась с ноги на ногу, расплетала и заплетала косу. Ей было томительно и скучно. Хотелось побродить среди лотков, палаток, будок, навесов, что расставлены на площади. Да одной боязно было. А отец с братом всё ходили, лошадей смотрели, ни на одной выбор свой не могли остановить. Походят, посмотрят, поторгуются, да в сторону отойдут советоваться. Барышники вокруг них вьются, словно пчёлы над цветами. За полы пиджаков хватают. Праздные зрители, советчики непрошеные рядом толкутся.
А рынок шумит, гудит, пестрит разными красками. Васса совсем уж заждалась:
– Тятенька, а тятенька, ну когда же пойдём, мне б гребёнку купить да платок новый.
– Да замолчи ты, оглашенная. Сказано, пойдём после дела.
Наконец Фёдор сжалился над сестрой:
– Да отпусти ты её, тятя. Пусть с краю походит. Куды она денется.
– А затолкают. Там такие молодцы бродят…
– Да с краю, тятенька. Ситцев посмотрю да и вернусь.
Антип Дорофеич поскрёб бороду, кивнул головой, соглашаясь.
Васса двумя руками по ленте провела, бусы поправила и не спеша направилась к лоткам. И чего только здесь нет! Сукна и овчины, шапки и рукавицы, ярко расписанная деревянная посуда, шёлк китайский, сукна голландские, кармазинные[22]. В огромных корзинах – яблоки и грибы. Веники свисают так, что прохожие их задевают головой. На столах тушки розовых поросят, битой птицы, колбасы, окорока. Девушка один прилавок оглядит, а уж следующий манит. Не заметила, как и в самую середину толпы попала. И хочет назад повернуть, да не получается. Давка, теснота. Все хлопочут, суетятся.
Вдруг откуда ни возьмись два парня появились. Один рыжеватый, с цепкими рысьими глазами, россыпью ржаных веснушек на белом примятом лице. У второго лицо простое, глуповатое, редкие белёсые волосы к потному лбу прилипли, мутные глаза в стороны разбегаются. Подгулявшие парни увидели Вассу – и к ней.
– Ишь какая ягодка свеженькая, да раскраснелась-то как… Дави её, Фомка, прижимай, – командовал рыжий резким голосом и слова говорил грубые, стыдные, похабные.
– Пустите, пустите, образины окаянные, охальники!
«Ой, совсем пропала», – билась мысль в голове Вассы.
Как вдруг она услышала спокойный, но решительный голос:
– Ты, девушку-то отпусти, не замай.
– Чаво-чаво? – откликнулся рыжий притворно-испуганным голосом.
– Отпусти, говорю, урод.
– А то что?
– А то голову тебе отмотаю.
Запыхавшаяся, отбивающаяся Васса на мгновение повернула голову в сторону говорившего и увидела высокого парня со смуглым удивительно приятным лицом. На гладкий загорелый лоб спадала прядь кудрявых волос. Карие глаза под чуть приспущенными веками взглянули на девушку приветливо и грустно.
Липкие руки рыжего отпустили Вассу, и он стал протискиваться к парню. Васса, расталкивая всех локтями, стремительно бросилась вон из толпы. С трудом переводя дыхание, добежала до телеги.
– Ты чего это словно на пожар спешила? Аль обидел кто? – подозрительно покосился Фёдор.