Фёдор опустился на колени, его стошнило. Плыл над окопом артиллерийский дым. Таяли шрапнельные облака. Розовые, нежные.
– Федька, – раздался рядом голос Ивана, – жив, паршивец. Глянь, каку консерву нашёл. Пойдём попробуем.
Фёдор с трудом отвёл взгляд от страшных фарфоровых закатившихся глаз убитого, взглянул на грязное, измученное, но почти по-детски радостное лицо Ивана – остался жив после такой атаки – на белую консервную австрийскую банку в его руках, и тут его стошнило во второй раз.
– Убиваешься, – понимающе сказал Иван. – Так война же. Или ты его, или он тебя. Лучше ты. Жить-то охота. Можа, завтра и мы упокойниками будем. Не журись. Смерть, она поблизу ходит. Кажий день без покаяния на тот свет отправиться можем.
После боя наступила неправдоподобно тихая лунная ночь.
Во фронтовых сводках отмечалось, что 26 октября 1914 года геройские русские солдаты Юго-Западного фронта остановили наступление немцев и австро-венгров на Ивангород (Демблин).
После той, первой атаки Фёдор стал не то что храбрее, а как-то словно равнодушнее, терпеливее к опасности, словно она ему до чёртиков надоела, и просто гнал от себя эту прежде невыносимую мысль о смерти, превозмогая своё паническое настроение, преодолевая инстинкт самосохранения. Постепенно он освоился с войной, как с обычным делом. Война превратилась в серые будни.
К концу 1914 года противники на всех фронтах засели друг против друга в траншеях, опутались колючей проволокой, неспособные к движению вперёд.
Глава седьмая
Северо-Западный фронт протянулся на сотни километров. Местность была ровной. Вдали виднелись белые стены и соломенные крыши маленьких деревушек.
Солдаты 108-го пехотного полка шли серой качающейся стеной напрямик по картофельным полям, через мокрые жнивья, канавы, остатки полуразрушенных окопов. Тысячи ног месили непролазную грязь. Тысячи солдат тяжко дышали. От долгого перехода у людей угрюмый, насупленный вид. Не разговаривали. Если и открывали рты, то лишь для злобного крика, матерщины. Нервы напряжены до последней возможности.
Ветер и мелкий холодный дождь били в лицо. Падали задыхающиеся от усталости лошади. Оставались лежать.
Странное отупение овладело Пиней. Всё тело ныло. Ноги от колен до подошв скручивало острой болью. Не хотелось ни думать, ни тревожиться, душой овладела покорность судьбе.
В деревню вошли последними. Все хаты забиты солдатами. Пришлось ночевать за околицей.
Ярко горел костёр. Уютно, по-домашнему, потрескивали, сгорая, куски забора. Пахло сохнущими солдатскими портянками, навозом. Согретое тело сильнее донимала вша, поразительной величины. Бородатые мужики обогрелись, расслабились, вели неспешные разговоры:
– Хорошо жили, видать, чисто.
– Зато теперь в каждой комнате нужник.
– Жаль, опоздали. Много, наверное, тут жители припасли.
– Тебе бы только рыться в чужих сундуках и перинах.
– Чердаки – тоже неплохо.
– Опоздал. До тебя тут хорошо обшарили.
– А господа офицеры не занимаются грабежом?
– Тсс. Хайло закрой. Пуля влетит.
– Да чего «тсс»? Чего только из штаба не отправляют. И серебро, и зеркала, и посуду. А где берут? Небось не на ярмарке покупают.
Рядовой Карлинский сидел у костра и, накинув на голое тело задубевшую от грязи шинель, старательно выжигал в рубцах рубахи вшей.
К костру подошел Семён Червонихин. Огромный детина с широким носом, шишковатым лбом. Чёрные волосы и борода всклокочены. Взгляд нагло-снисходителен, словно у приказчика из бакалейной лавки. Разговаривая с офицерами, Червонихин как-то немного сгибался и, казалось, сейчас повернёт голову, придвинет ухо, вроде как лучше слышать, и спросит: «Чего изволите-с?»
– Слухай, Семён, ты бы подалее-то шёл ср… – сказал ему Евсей, спокойный пожилой сибиряк.
– Чаво это? Аль к вони не привык, харя неумытая? Сам-то тоже небось не девкой пахнешь, – Семён с ожесточением поскрёб ладонью в засаленной бороде.
– Всё ж могила там, срамник, – осуждающе сказал Евсей, кивая на большой крест, на холм рыхлой земли, – только закопали, а ты чуть ли не на головы им.
– Да пошёл ты, – зло сказал Семён и повернулся к Пине. Его лицо осветилось гаденькой ухмылкой:
– Что, вша заела, жид?
– Еврей, – машинально поправил Пиня.
– Ты ещё учить меня будешь, шпион австрийский, – внезапно взорвался Семён нескрываемой ненавистью.
– Да чего несёшь-то, чего гавкаешь здря, – недовольно поморщился Евсей, откусывая конец нитки и оттягивая полу гимнастёрки подальше от глаз, чтобы лучше увидеть результаты своей работы, – он с самого Харькова с нами мается, солдатскую лямку тянет, вшей кормит.
– Все жиды изменники и шпионы, – злобно настаивал Червонихин, неприятно оскалив зубы. Пиня, закончив выжигать рубаху, вытряхнул в сторону обгорелых паразитов.
– Ты что это, жид, своих вшей в картошку трясешь?! – нашёл наконец Семён к чему придраться и, закипая злобой, пнул Пиню сапогом в бок. От удара Пиня повалился в сторону, но тут же вскочил. Он был на голову ниже Червонихина. Стоял раздетый, не успев натянуть гимнастёрку. Под шинелью мелко дрожали худые ключицы. В исходе поединка можно было не сомневаться, но и отступить невозможно. Задолбают до смерти. Лица у всех были безучастно-равнодушны. Ненависть к евреям была традиционной. Семён с предвкушением потёр свои большие руки, бранясь при этом противно и мерзко.
Внезапно прозвучало:
– Отставить. Рядовой Червонихин, что здесь происходит?
Из окружающей костёр густой темноты появился поручик Григорьев. Обходил караулы.
Красивое лицо поручика жёстко. Голос с ледком. Под низко нависшими бровями глаз тёмный, диковатый. На переносице напряжённая складка.
Семён распустил лицо, гаркнул:
– Не могу знать, вашскородь! Вскочил чего-то. Видать, блоха за жопу грызанула, – и, помня о правиле «ешь начальство глазами», старательно выпучил глаза.
– Ох и живучая же тварь блоха ета, – невпопад пробормотал кто-то.
– Эх, взглянули бы в деревне, какое у нас скотоводство в рубахах да в штанах.
Поручик задержал хмурый взгляд на Семёне, перевёл его на Пиню, на детский его подбородок, мягко припухшие губы, открытый взгляд, сказал неожиданно:
– Рядовой Карлинский, поступаете ко мне в денщики. Отправляйтесь за мной.
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие. Дозвольте одеться? – в голосе Пини слышалась растерянность. Усмешка шевельнула тонкие губы Григорьева. Кивнул. Пиня лихорадочно натягивал на худые плечи гимнастёрку.
– Умеют же жиды устроиться, – сказал кто-то, когда шаги затихли вдали.
– Да завтра же назад вернут. Это их благородие сгоряча. В денщики ихнего брата не берут.
Но вопреки предсказаниям Пиня остался у Григорьева. Замкнутый, остро самолюбивый, он был благодарен поручику и в тоже время с опасением ожидал увидеть досаду на лице офицера, сожаление о быстроте необдуманного поступка. И до самой своей гибели зимой 1915 года в Августовских лесах Пиня был рядом с Григорьевым.
Глава восьмая
Зимой 1915 года 108-й пехотный полк расположился в местечке Вальтеркемен. Местечко было богатым. Пивоваренный завод, завод сгущённого молока, многочисленные мастерские. Жителей в селе не было. Они оставили его ещё в августе 1914 года.
Пятеро офицеров заняли ветхий, но сухой сарай. Денщики расставили походные кровати. Притащили откуда-то железную печку. Затопили. Сгорая, дрова уютно потрескивали, брызгая искрами. Наплывающее тепло заставляло намёрзшихся до костей людей передёргиваться от озноба. Но это было даже приятно.
На деревянном неструганом столе, покрытом вместо скатерти мешковиной, стояли свечи, бутылки с красным вином. И уже хмель сладким ядом дурманил головы. Нещадно курили, давя окурки в пепельнице из шрапнельного стакана.
Походные кухни раздали ужин. Осторожно ступая по прогнившим доскам сарая – ещё провалишься ненароком, – Пиня пронёс и поставил на стол миски с гречневой кашей. Затрепетали язычки пламени свечей. Тени побежали по стенам.