– А-а-а, – тягуче тянула Васса песню без слов. Со двора вошли мужчины. Запахло дёгтем и потом.
Семья жила в достатке. Мать поставила на чистый, выскобленный ножом, стол большую миску щей с солониной, таких жирных, что и не продуешь, гречневую кашу с топлёным маслом. Васса почувствовала, что голодна. Она встала и тихонько положила мальчика на лавку.
– Спинка, спинка, – вновь заплакал ребёнок.
– Ну и что тут у вас деится? – спросил отец.
– Да Глебка с кровати упал. Спину зашиб.
– Так невысоко же.
– Да он с боковины свалился.
– С боковины… – протянул Фёдор и, повернув голову, посмотрел сквозь дверной проём во вторую небольшую комнату и оглядел кровать. Это была громоздкая широкая кровать, занимавшая половину горницы. Её массивные деревянные боковины, расписанные сочными цветами, высились почти в рост человека. Накрытая кружевным покрывалом с горой ярких вышитых подушек, она являла собой видимый достаток и служила предметом гордости хозяев.
– Забрался наверх да и кувыркнулся туда, за кровать, – быстро затараторила Домна, набивая рот кашей. Антип Дорофеич посмотрел на дочь, не спеша облизал свою деревянную ложку и крепко стукнул ложкой по лбу девочки. Раздался звон. Домна на мгновение оторопела, затем заревела с открытым ртом.
– Почему не смотрела, дармоедка? Только жрать горазда.
– Васка, Васка виновата. Купаться бегала, а я мамке помогала, картошку чистила.
На лавке вновь жалобно заплакал ребёнок:
– Спинка, спинка болит.
– Отец, запряги лошадь. Надо бы в околоток к фелдшару.
– Сдурела, баба. Это ж двадцать вёрст. Да ещё поедет ли фелдшар в телеге-то? Ему экипаж подавай. Да за визит заплати три рубля, а то и все пять. Разве ж охота фелдшару в село?
– А может, к Степану сбегать? Он человек учёный. Даст что-нибудь от спины-то. Надысь бабке Лукерье давал чего-то. Кажись, помогло, – нерешительно предложила Васса. Отец посмотрел на неё, словно раздумывая над её словами, потом отрезал:
– Так обойдётся. Спаси Христос. Авось отлежится.
Начинался покос. А покос для крестьянина – вещь необыкновенно Испокон веку покос – время горячее. Зима в России долгая, холодная. Не заготовишь сено – скот помрёт от бескормицы. Выехали на дальние луга всей семьёй, оставив дома прихворнувшего Глебушку и Дорофея Кузьмича для пригляда.
Расположились возле ручья в тени молодого березняка. Косили утром по росе, торопились. По влажной траве легче косится. Под ровными ударами косы густая трава ложилась прямыми рядами. Громко и мелодично стрекотали цикады. Пестрота цветов, сладкий запах свежескошенной травы пьянил. Поднимаясь всё выше, солнце насыщало воздух жаром. Запах травы становился одуряюще душным. Солнце нещадно кололо глаза, палило зноем, мучило. Сохли губы. Тело наполнялось тягучей усталостью.
Скошенную траву Ульяна, Васса, Домна целый день растрёпывали рукоятками грабель, подставляя под солнце, под ветер. К вечеру просохшее за день сено собирали в копны.
– Ставь, ставь копну повыше, чтоб дождь не пробил, – кричал Антип на жену, на Вассу Те устало молчали, выравнивая холмики пахучих стогов.
– Внял, внял Бог нашей мужицкой молитве. Всё уродилось на редкость в этот год – и травы, и хлебы, и картошка, да и лён неплох, – сказал Антип, садясь на свежескошенную траву ужинать. Сквозь выцветший ситец рубахи на спине и под мышками проступили тёмные пятна пота.
Вытерев пучком травы прилипшую к косе травяную мелочь, Фёдор взял в руки жбан с квасом, выцедил половину, обтёр рот.
– Чего же вы тогда, тятенька, всё ругаетесь, загоняли всех?
– Поговори мне, пустоболт. Зимой отдыхать будешь.
Вечерами, умывшись в ручье, накормив семью, Ульяна ходила в деревню проведать Глебушку. Как он там, маленький, сердешный… Васса с Таисией, с венками на волосах, отрывая цепкие руки Доньки от своих цветастых ситцевых подолов – мала ещё гулять – убегали на луг водить хороводы. Фёдор, сменив рубаху и расчесав роскошный чуб, шёл любезничать с девицами в ближнем леске.
У шалаша и затухающего костерка оставались лишь Антип Дорофеич и Доня. Девочка сидела, натянув рубашку на колени, сердитая, надутая, обиженная на сестру. Антип Дорофеич, посмеиваясь, поглаживал заскорузлыми пальцами дочь по волосам. Отмякни, мол, не сердись. А она капризно отодвигалась из-под его руки и ещё сильнее надувала губы, грознее сводила брови. Умора, да и только. Ветер обвевал прохладой утомлённое тело. Глухо шумели чуть видные в ночи берёзы.
В деревню вернулись спустя три недели. А Глебушка к тому времени действительно отлежался. Ходил, правда, всё ножку приволакивал и на спинку жаловался. Да некогда было его и услышать.
Но потом все стали замечать неладное. Плечи у ребёнка наклонились вперёд, спина приобрела неестественный изгиб. И рот мальчика постоянно был приоткрыт, словно ему стало не хватать воздуха.
В простенке между окнами висело зеркало – небольшое, зеленоватое, в ржавых пятнах по краям. Мальчик отходил подальше, чтобы видеть себя, вставал бочком, за спину заглядывал и спрашивал:
– Мамушка, а что это у меня на спине-то?
Ульяна молчала, лишь губы покусывала. Порой бросала нехотя:
– Уймись, надоел. Лезь на печь.
– Васса, а что это у меня на спине? У вас такого нету. А, Васса?
Васса подсаживала Глебушку на печь, испытывая к братику острую жалость.
Зимой Глебушка простудился и умер. Пока отец в сарае ладил гробик, Глебушка в чистой рубашке, со сложенными на груди ручонками, белой восковой куклой лежал на лавке. Лежал кривовато, с неестественно выпяченной грудью. Горбик мешал ему лежать ровно, и он всё клонил голову в сторону.
Сквозь замёрзшее окно с трудом пробирался тусклый свет декабрьского солнца, углы горницы терялись в сизом полумраке. Зеркало в простенке мать завесила простынёй, сказала сумрачно:
– Чтоб усопший в зеркале не отразился да и кого-ни будь за собой не увёл.
Васса и Домна с напряжёнными лицами сидели на лавке напротив мёртвого братца, не в силах отвезти глаз. Усопший – слово-то какое страшное…
– Слышь, Васка, – шептала Домна, – девчата говорили, покойник всё слышит. Лежит так вот, глазки закрыты, не взглянет, ни рученькой, ни ноженькой шевельнуть не может, а слышит всё.
У Вассы от ужаса мороз пробежал по коже. Она дёрнулась, толкнула плечом сестру. Молчи, мол. Но та не унималась, и голос её был чужим, беспощадным:
– И в гробу лежит – всё слышит, и гроб уже заколотят, и в могилку опустят, а он всё слышит, болезный, и только когда горсть землицы на крышку гроба бросят – всё, больше не слышит.
– А потом? – спросила Васса севшим от страха голосом, глядя на сестру огромными глазами.
– Не знаю.
Под лавкой стучали копытцами ягнята, повизгивал поросёнок. На печи шуршали тараканы. Со двора доносился тоскливый собачий вой. В углу с закрытыми глазами, уронив плечи, сидел дед Дорофей. Редкие слезинки текли по впалым его задеревеневшим щекам, застревали в глубоких морщинах, в белой бороде.
Отец понёс гроб. Фёдор шагал рядом. Васса плелась сзади, смотрела им в спины сквозь покрытые инеем ресницы. Ноги по колено увязали в снегу. Мамкин тулуп, надетый поверх полушубка, тянулся следом. День был декабрьский – тёмный, тусклый. Сумрачное небо всё ниже спускалось к земле. Руки костенели от стужи. От порывов жёсткого ветра на краю погоста жалко дрожали лозинки[4]. Разносилось злое карканье ворон. В мёрзлой земле с трудом отрыли могилку. Быстро засыпали.
Васса без сил добралась до дома. Сбросив у порога тулуп, кинулась к сидящей на лавке матери, упала перед ней на колени, уткнула лицо в подол платья и заревела. Перед глазами стоял Глебушка, его милое круглое лицо, доверчивые глаза и наивный вопрос:
– Что это у меня? Что?
Потом она вспомнила, что малыш остался там, на погосте, один в ледяной могиле, и рыдания начали сотрясать её с новой силой. Ей было жутко, и всё представлялось, что это не Глебушка, а она лежит там. Она не объясняла себе, что её сильнее ранило – потеря братца или страх смерти, которая на этот раз подошла так близко, что можно было заглянуть в её пустые глаза. В голове всё вертелась мучительная мысль: неужели и она может умереть, и её, такую молодую, сильную, упрячут в холодную, ледяную яму?