Дмитрий Александрович возвращается в комнату, садится к небольшому детскому столику, украшенному хохломской росписью, наудалую разрисованному красными сочными ягодами рябины и земляники на черном фоне, и начинает по памяти набрасывать шариковой ручкой портрет Вагона.
Вообще-то, тогда в послевоенном детстве у всех дворовых были свои прозвища-тотемы, которые придумывались, вероятно, для того, чтобы скрыть свое настоящее имя и не навлекать на него гнев Божий.
И вот прошло столько времени, а все эти клички помнятся – Свинья, Жердь, Толяка, Козырь, Кочура, Жаба.
Постепенно на листе бумаги облик идиота трансформируется, обрастает подробностями, вернее сказать, артефактами, более относящими его к классу земноводных – чешуей, змеиной кожей, вытянутым, нанизанным на острый хребет телом, которое заканчивается длинным перекрученным хвостом, перепонками между пальцев, узловатыми локтями, наконец, головой, совершенно лишенной всяческой растительности.
Да это уже и не Вагон никакой, а, например, Иосиф Бродский или Владислав Ходасевич, Марина Цветаева или Борис Гройс, Владимир Сорокин или Евгений Попов, Илья Кабаков или Лев Рубинштейн, Михаил Горбачев или Борис Ельцин, Владимир Путин или Григорий Явлинский, Виктор Степанович Черномырдин или Владимир Вольфович Жириновский, Егор Гайдар или Анатолий Чубайс, ну и Дмитрий Александрович Пригов, наконец.
Вымышленные существа, которых еще в начале 50-х годов ХХ века в своем «Учебнике по фантастической зоологии» описал Борхес, сменяют друга, создавая полнейшую иллюзию движения, которое, впрочем, не приводит к перемещению в пространстве, но к видоизменению отдельно взятого существа, личности, обретающей таким образом возможность видеть себя, проявлять себя в различных ипостасях и коченеть таким образом.
Затянувшееся оцепенение нарушает ворвавшийся через открытую балконную дверь вой сорванной автомобильной сигнализации, которой Дмитрий Александрович отвечает четко и громко:
«Во мне есть несколько разделенных существований, которые вполне сводимы, но степень их свободы друг от друга достаточно велика. Да, я – натура не цельная, что просвещенческая антропологическая модель считает недостатком. Но мне повезло, что подоспела постмодернистическая культура, которая сейчас заканчивается и в пределах которой пытаются отыскать некую новую цельность. Постмодернизм возник достаточно давно и просуществовал достаточно долго, и именно в нем я состоялся как творческая личность. А новое мне не в укор, я занял определенную нишу и в ней существую. Пускай другие продалбливают другие ниши…»
Сигнализация затихает, но после подобной звуковой интродукции, надо думать, половина дома 25 на улице Академика Волгина уже проснулась.
Слышно, как кто-то сверху ругается, а снизу чихает, у подъезда греет машину, а в парадном гремит мусоропроводом.
Дмитрий Александрович тем временем завершает портрет Паши Звонарева по прозвищу Вагон, откладывает его в сторону, освобождая тем самым место для новой работы, и выходит из комнаты.
Родина электричества
1986 год
«Среди лета, в июле месяце, когда я так же, как обычно, вернувшись вечером с работы, уснул глубоко и темно, точно во мне навсегда потух весь внутренний свет…»
Андрей Платонов
– Пожалуйста, назовите свои имя, фамилию и отчество.
– Пригов Дмитрий Александрович.
– Когда и где вы родились?
– Пятого ноября тысяча девятьсот сорокового года в Москве.
– Какими заболеваниями страдали в детстве?
– Полиомиелитом.
– Раньше приходилось к нам обращаться?
– Да и сейчас не я к вам обратился…
– И все же.
– Нет, не приходилось.
– Хорошо, – на какое-то время врач замолкает, чтобы начать производить некие таинственные записи в медицинскую карту, которая больше похожа на блин.
Странно, но Дмитрий Александрович привык, что медицинская карта должна быть толстой, она должна быть не помещающимся на столе Талмудом, романом-эпопеей «Война и мир», исчерканным чернильными строками, неоднократно переклеенным бумагой и пластырем, с торчащими из него пожелтевшими справками и направлениями.
По крайней мере, так было в его детской поликлинике на Красина, куда он, уже учась в школе, ходил вместе с матерью, вернее, куда они брели через Садовое кольцо, он на костылях, горбились под порывами ветра, вздрагивали от автомобильных клаксонов, мать держала его за плечо, чтобы он не потерялся (хотя куда он мог деться – инвалид), оглядывались по сторонам, неотрывно смотрели, дабы удостовериться, что за ними никто не идет следом.
Нет, никто не шел тогда.
Сейчас же Дмитрий Александрович неотрывно смотрит на свои руки, сложенные на коленях, и думает о том, что у него короткие пальцы и круглые, напоминающие чайные блюдца ладони. Например, когда он аплодирует, то у него получается глухой чавкающий звук, как это бывает, когда со всей силы наступаешь резиновым сапогом в мелкую лужу, из которой тут же и выдавливаются пузыри в форме мутных подслеповатых глаз неведомой рептилии.
Переводит взгляд на подоконник, на котором стоит алюминиевый электрический чайник.
– А что вас сейчас беспокоит, Дмитрий Александрович? – врач откладывает в сторону медицинский блин.
– Переворот на Гаити беспокоит, убийство Улофа Пальме и, пожалуй, достижение кометой Галлея своего перигелия во время визита в Солнечную систему, кстати, второго по счету в ХХ веке, – и вновь натыкается взглядом на свои ладони, которые ползают друг по другу.
– Интересно, – врач придвигается к столу, – Дмитрий Александрович, скажите, а вы мнительный человек?
– Думаю, что да.
– А в чем это проявляется?
Дмитрий Александрович неожиданно наклоняет голову направо, почти ложится ухом на плечо, и может показаться, что он прислушивается к чему-то, что звучит внутри него. Затем, выждав, когда боль в затылке станет невыносимой, резко меняет положение головы. При этом рот его сохраняется открытым, но не выпускающим из себя ни единого звука. Гудение крови в затылке нарастает, отчего спина инстинктивно распрямляется, словно наполняется сжатым воздухом, словно готовится вытолкнуть наружу заранее приготовленные слова.
И вот, когда голова возвращается в исходное положение, происходит извержение:
– Наверное, это проявляется в том, что я прислушиваюсь к себе, к своим воспоминаниям, к звучащим внутри меня страхам, голосам… хотя, впрочем, и не только к голосам – к болям, неизвестным ранее ощущениям, к возникающим из мелочей переживаниям, постепенно переходящим в яростное возбуждение… А еще меня начинают заботить детали, отдельные, не связанные друг с другом предметы, они пугают меня, потому что их количество растет, и от этого я свирепею, но не в общеизвестном смысле, а в смысле творческого неистовства, даже экстаза, когда необходимо весь этот вал, поток, это стихийное бедствие отразить в тексте или в рисунке. Я понятно выражаюсь?
– Вполне. – Врач встает из-за стола, подходит к подоконнику и, уже совершенно приготовившись взять чайник, чтобы наполнить его водой из рукомойника и поставить греться, произносит: – Мне не понятно другое, любезный Дмитрий Александрович…
– Что же?
– Какое отношение перечисленные вами события имеют к вашему творческому экстазу, как вы изволили выразиться? Ну все эти перевороты на Гаити, гонка вооружений, борьба за мир, убийства… Вижу, что они будоражат ваше воображение, но с какой точки зрения они интересуют вас – с событийной, с политической, с гуманитарной или общечеловеческой?
– Исключительно с точки зрения уходящего времени и соответствия ему слова.
– Ах вот оно что, – врач подходит к рукомойнику, открывает кран и через носик (потому что крышка уже давно приварилась к корпусу намертво) начинает заполнять чайник водой, – сейчас выпьем чаю, если не возражаете.