«Прошу доложить генерал-адмиралу мою всепокорнейшую просьбу не принимать в Петербурге никаких предложений от странствующих промышленников, особенно американцев. Здесь, на месте, нельзя не быть пораженным легкостью, с которой эти господа берутся за дела вовсе незнакомые, в надежде обильной жатвы, клянутся и представляют всевозможные гарантии – и все это оказывается ложью… Судя по значительным заказам военного оружия, поступившим с 1850 года на Люттихский рынок из Мексики и Бразилии, а равно по огромному числу охотничьего оружия, ежегодно отправляемого из Люттиха в Америку, можно полагать, что ружейное производство в этой части света не достигло большого развития. Ружья, производимые здесь, по-видимому, необходимы американцам для истребления туземных племен…»
Запечатав письма, Завойко, приказал Зарудному отправить их с курьером в Иркутск, не теряя ни часа, присовокупив свой отчет за несколько минувших недель и настойчивые просьбы о помощи Петропавловску.
На пороге Зарудный столкнулся с Настенькой, сиротой, которая воспитывалась в доме Завойко. Она пришла звать к обеду.
Поклонившись девушке, Зарудный хотел было пройти мимо, но она задержала его в коридоре и, оглянувшись на дверь, заговорщицки сунула Зарудному записку.
– Маша Лыткина просила передать вам… Прощайте, – тихо сказала она.
Зарудный не успел и ответить, как сверкнули голубые настороженные глаза и девушка скользнула мимо, оставив его с запиской.
Зарудный недоверчиво посмотрел на бумажку. Отчего так трудно стало вдруг дышать? Он вертел в руках записку и думал: «Вероятно, вздор, девичьи пустяки, желание хоть чем-нибудь заполнить праздную жизнь… Несколько туманных фраз, написанных полудетским почерком, таинственные многоточия, а может быть, и чужие слова, запомнившиеся при чтении чувствительных романов». Как и вчера в парке, Зарудный больно ощутил разницу возрастов, почувствовал, как далек он от круга интересов Маши.
Сын ялуторовского мещанина, выросший в сибирской глухомани, он был воспитанником декабриста Ивана Дмитриевича Якушкина. Якушкин обучал ребятишек грамоте, языкам, древним и иностранным, геометрии, физике, химии и приучал их к ремеслам, огородничеству и собиранию лекарственных трав. Щуплый, стареющий, но живой, необычайно подвижной человек в полинявшем мундире, с впалыми щеками и озабоченным выражением остроносого лица, Якушкин и по сей день оставался для Зарудного нравственным идеалом.
Якушкин не забывал об ученике и теперь. Он писал Зарудному из Ялуторовска в Иркутск, когда того, с помощью окружавших Муравьева друзей и родственников декабристов, удалось устроить в губернский город; писал и в Петропавловск, после того как Зарудный был спроважен на Камчатку и явился туда с охотничьим ружьем в руках и списком письма Белинского к Гоголю, спрятанным на дне чемодана, под бельем.
На Камчатке он проводил жизнь в частых разъездах, отправляясь в дорогу и поздней осенью и в первые, самые тяжелые, месяцы зимы, когда беснуется камчатская пурга и снег метет не переставая.
Услыхав шаги в кабинете, Зарудный сунул письмо в карман и вышел на крыльцо. Только за оградой парка, под тенью корявых, изломанных тяжестью снега и ветром берез, он прочитал записку Маши.
«…Я вчера, вероятно, показалась Вам вздорной и капризной. Не пожимайте плечами – это так. И записку мою Вы осудите, посмеявшись в душе надо мной. Но Вы можете вдруг уехать, не повидав меня. А мне нужно Вас увидеть, нужно спросить об одном важном предмете.
Маша».
Зарудный бережно сложил письмо, спрятал его в карман и, вполголоса напевая шутливую песенку, зашагал вниз по тропинке.
III
Дом Трапезникова стоял на краю поселка, у подножья Никольской горы, и мало чем отличался от темных лачуг обывателей. Единственная примета, по которой можно было узнать жилище почтмейстера, – желтый почтовый ящик, висящий у входа. Крыша из длинной камчатской травы замшела и кое-где провалилась.
На окраине поселка обычно тихо и безлюдно. Изредка здесь проходили сменявшиеся караулы порохового погреба. Они шли в порт мимо окраинных домиков, сквозь заросли диких роз, жимолости, по полянам, покрытым густой травой. Но теперь наступили «почтовые дни», и дом почтмейстера стал местом паломничества многих жителей Петропавловска.
Диодор Хрисанфович Трапезников редко появлялся в городе, теперь же он расхаживал у казенных построек и подолгу простаивал в порту, устремив свой взор на суда, как бы решая, можно ли доверить утлому транспорту драгоценный почтовый груз. Он уже не ходил, по своему обыкновению, с низко опущенной головой, шаря глазами по земле, как человек, что-то потерявший, а шествовал с горделивой осанкой, в фиолетовой шляпе, покрытой сальными пятнами.
В часы, когда Диодор Хрисанфович прогуливался в порту, размышляя над реформами почтового дела в России, его помощник Трумберг прекращал прием писем и вел душеспасительные разговоры с экономкой Трапезникова, тучной Августиной, которую многие считали сожительницей почтмейстера. Разговор шел преимущественно о догматах лютеранской церкви, о немецкой кухне, архитектурных красотах Ревеля и велся с помощью междометий и восторженных восклицаний.
Никто не знал, когда уйдут «Оливуца» и транспорт – это могло случиться в любой день, – но то, что с ними отправится почта, было известно всем, и контора Трапезникова стала средоточием общего интереса.
Диодор Хрисанфович стоял у порога собственного дома, когда Зарудный пришел к нему с частными письмами в Ялуторовск и Иркутск. Почтмейстер переругивался с женщинами – солдатскими вдовами, хлопотавшими о пенсии, и двумя нижними чинами из портовой команды. Протянув правую руку с грязным указательным пальцем, он цедил сквозь зубы:
– В ящик! В ящик, канальи!
Пререкания эти шли, видимо, давно. Одна из женщин успела поплакать и теперь, всхлипывая, вздыхала так глубоко, что Трапезников с опаской косился на нее.
– Видишь ты, – начал один из солдат, – ящик твой шибко большой, там письму недолго и потеряться, а мы…
Он не успел договорить, как почтмейстер взревел:
– Не смей тыкать, я тебе не ровня! – Потом хмыкнул носом и строго спросил: – Вы что же, недовольны порядком, установленным правительством?
– Не-е-е, – торопливо заговорил солдат, – мы не супротив порядка. Однако просим из рук взять письма, как прежде брали… Чтоб в книгу аккурат записали…
– Бросай в ящик, успеем записать.
– А ты прежде запиши.
– Порядка такого нет, дубина этакая! Инструкция запрещает.
– Мы инструкции не касаемые, – заголосила пожилая баба, – мы приватные, ба-а-рин… Возьми письмо Христа ради. Последний целковый отдала…
Она упала перед ним на колени.
– С-с-скоты! – прошипел Трапезников и захлопнул дверь, задвинув изнутри засов.
Просители растерялись и не знали, что им теперь делать: опустить письмо – того и гляди суда уйдут, а Трапезников в отместку им и не вынет… Каверзный характер его в Петропавловске хорошо был известен.
Зарудный взял письмо у женщины, все еще стоявшей на коленях, и бросил его в ящик.
– Барин, барин! – заплакала женщина. – Что же ты со мной сделал, барин!
– Вот что, служивые, – Зарудный не обращал внимания на ее слезы, живо бросайте письма в ящик. Ничего им не станет.
Солдаты мялись в нерешительности, стараясь не смотреть на Зарудного.
– Вы меня знаете? – спросил он.
– Как не знать! – привычно ответил молодой солдат, хоть он и впервые видел Зарудного.
Второй сказал:
– Примечали…
– Напрасно время тратите здесь. – Зарудный постучал согнутым пальцем по своему лбу и показал на дверь, за которой скрылся Трапезников. – Не прошибете! Я обещаю вам, что письма будут вынуты из ящика в самом скором времени и занесены в реестр.
Спокойный тон Зарудного подействовал. Письма упали в ящик. Люди прислушивались к таинственному шороху конвертов; солдат даже похлопал ладонью по гладкой поверхности, как бы проверяя прочность ящика.