Судья, ревниво наблюдая за женой – она теперь находилась в центре небольшого кружка флотских офицеров и звонко смеялась чьим-то шуткам, обменивался с партнерами новостями из давнишних номеров «Санкт-Петербургских ведомостей» и «Северной пчелы».
– Англия по-прежнему сохраняет дружественные отношения к нам. Синопская победа еще раз покажет ей, что в лице России она имеет могущественного партнера…
– А не соперника ли? – подмигнул главный архивариус, раздавая привычным движением карты.
– Друга, достойного партнера, державу, могущую разделить бремя управления миром.
– По моему разумению, Англия предпочитает нести это бремя одна, – съязвил архивариус. – Не щадя, так сказать, живота своего.
– Европа принудит Англию считаться с нами. Австрия – наш друг. В Пруссии, близ Потсдама, второго января происходила большая королевская охота, на которую имел честь быть приглашенным генерал фон Бенкендорф. Король провозгласил тост за здоровье нашего августейшего императора, – сказал судья очень громко, обратив на себя внимание жены и заставив привстать почтмейстера, – за здоровье всей императорской фамилии.
– А Наполеона-то и забыли! Наполеона Третьего, племянника-с…
– Наполеон боится бунта, черни, – возразил судья.
– Э-э-э, напротив-с, – хихикнул чиновник. – Война – исключительно удобный случай: император французов пошлет бунтовщиков и смутьянов умирать. И овцы целы-с, и волки сыты-с! По горло, так сказать. – Он выразительно провел ребром ладони по дряблому кадыку с кустиками рыжеватых волос.
Васильков промолчал, и игроки углубились в созерцание карт, ограничиваясь мычанием и им одним понятными междометиями.
Жена аудитора рассказывала о новейших чудесах науки тому непременному кругу гостей, которые не соблазняются карточной игрой, не так просты и молоды, чтобы плясать, и находят болезненное удовольствие в созерцании соседей и сплетнях.
– Ах! – говорила она, закрывая глаза от охватившего ее трепета. – В Париже теперь только и толков, что о новом применении электричества к фортепьяно…
– Что за фантазия! – удивился столоначальник губернаторской канцелярии. – Электричество и музыка – материи несовместимые.
– Представьте, – продолжала аудиторша таким тоном, будто она сама только что наблюдала эти опыты, – если господин Лист начнет играть у себя на электрическом фортепьяно, соединенном посредством… – тут она сделала большую паузу, – посредством нити с подобными фортепьяно в окрестностях Парижа, то весь нумер, сыгранный Листом, до малейшей ноты повторится и на других фортепьяно!
– Таким образом, – не унимался столоначальник, – вы утверждаете, что господин Лист, играющий у себя дома, может быть слышим одновременно в тысяче разных мест?! Но ведь это же спиритизм, сударыня!
Аудиторша возмущенно передернула плечами.
– Разрешите полюбопытствовать: из чего состоят чудодейственные нити, которыми соединяются фортепьяно?
Над этим аудиторша задумывалась так же мало, как над происхождением вселенной. Ее серое лицо побагровело.
Жена столоначальника незаметно ущипнула мужа.
– Впрочем, – сказал он, кашлянув, – кто знает, каких чудес мы дождемся от электричества.
Мир восстановлен.
В зале вдруг стало тихо. Порыв ветра донес до людей слитный шум ольхи и берез, скрип калитки и песню, которую пел высокий молодой голос:
Не слышно шума городского,
За невской башней тишина,
И на штыке у часового
Горит полночная луна.
– Кочнев поет. Артист! Второго не сыщешь, – сказал Завойко, когда звуки растаяли за окном и над залой опять повис гул многих голосов.
Судья неприязненно посмотрел на Завойко.
«Моего голоса небось не узнает в темноте. А мужика – изволь…» Но встретившись со взглядом губернатора, поспешно улыбнулся.
Во внешности Завойко не было ничего начальственного. Глаза, светлые, умные, внимательно смотрели из-под густых изогнутых бровей. Правая бровь всегда приподнята не то насмешливо, иронически, не то с готовностью слушать, понимать и удивляться. Василию Степановичу около пятидесяти лет, но выглядел он, как это нередко бывает с русыми энергичными людьми, много моложе. Его молодили солдатские усы, свисавшие двумя веселыми кисточками у рта, полные, подвижные губы жизнелюбца, светлые шелковистые волосы, вьющиеся у висков и на затылке, высокий, спокойный лоб и чисто выбритое лицо добряка и насмешника. Роста он был невысокого, отличался подвижностью и поражавшей всех неутомимостью. Хотя жизнь Завойко прошла в трудах и заботах, годы еще не исчертили его лицо морщинами, не подернули желтизной голубоватую эмаль глаз. Края, где прожил детство и молодость Завойко: тонувшая в садах Полтава, Крым, Черное море, – надолго зарядили его живой, кипучей энергией. Еще и теперь, после двух кругосветных плаваний и четырнадцати лет службы в бассейне Охотского моря и на Камчатке, в нем иногда проскальзывали черты веселого полтавского бурсака, умеющего встречать беды с такой же шуткой, с какой и принимать чины и награды.
Сын обедневшего полтавского помещика, он не мог попасть в привилегированный Морской корпус и был произведен в офицеры из черноморской гардемаринской роты. Из находившихся в этой зале людей Завойко лучше всех мог бы рассказать об условиях и обстоятельствах синопского боя. Василий Степанович служил на Черном море, мичманом участвовал в Наваринском сражении, прекрасно знал парусный флот. Он много знал и прочно удерживал в памяти массу сведений самого разнообразного характера – по сельскому хозяйству и ремеслам, по морскому делу и точным наукам. Не чужд он был и поэзии, – в книжке «Впечатления моряка», изданной в Петербурге после русских кругосветных походов 1835—1838 годов, Завойко дал немало живых, полных юмора и искреннего чувства страниц.
Когда кто-то из гостей обратился к Завойко с расспросами о Синопе, о турках, не забыв при этом льстиво адресоваться к «ветерану Наварина», Завойко коротко ответил:
– Затрудняюсь оценкой. Победа выдающаяся. Обстоятельства же мне неизвестны.
– Василий Степанович! Помилуйте! Но турка-то вы знаете? Бивали?
– Давненько. – Завойко весело прищурил глаз. – В природе, драгоценнейший, все меняется. Даже турок. В Наварине, например, рядом с нашим фрегатом англичанин сражался. Плечом к плечу. А теперь, того и гляди, в гости пожалует и почище турка палить станет.
Андронников, здешний землемер, косматый, заросший старик, спросил протодиаконским басом:
– Значит, выставки в нынешнем году устраивать не будем?
Вот уже три года, как Завойко каждую осень проводит выставку овощей, поощряя тех, кому удается вырастить самый крупный картофель, морковь или капусту. Вначале затея Завойко показалась поселенцам и камчадалам несбыточной, сумасбродной, но его настойчивость победила их предубеждение, а пятирублевая премия за лучшие результаты довершила дело. Уже в первый год была выращена морковь весом более четырех фунтов, картофель более фунта, только капуста не успевала войти в полный вес и силу. Завойко требовал от Иркутска присылки отборных семян, изготовлял в мастерских порта лопаты и другие простейшие орудия, обращался к населению с приказами по огородничеству, не ленясь переписывать их собственной рукой.
Землемер-философ любил потолковать о несовершенстве мира и законах бытия, а на «подпитии» витийствовал особенно красноречиво. Он, кажется, единственный из приезжих на Камчатке отваживался пить корякскую настойку из сушеного мухомора, не боясь отправиться на петропавловское кладбище у Красного Яра. Он любил свое дело, несмотря на годы, был неутомим и неистощим в беседах. В юности, посланный в Германию для совершенствования в естественных науках, он слушал Шеллинга в Вюрцбурге, шатался по горам, пил густое баварское пиво, но не стал ни восторженным шеллингианцем, ни дуэлянтом-буршем. Он сохранил природный здравый смысл, презрел заоблачные выси немецкого идеализма и вернулся домой с ворохом рукописей, с опасными мыслями о живой природе и происхождении вселенной. Настаивая на историческом развитии организмов, он посягал на всемогущество бога, создавшего некогда землю и все сущее на ней по своему разумению, не доступному уму смертного. Мысли его были признаны кощунственными, богопротивными. Рукописи поистлели, молодой ученый в худеньком мундирчике чиновника одиннадцатого класса прозябал в каких-то уездных канцеляриях, начал пить, опускаться и не опомнился, как очутился на Камчатке. Сюда он прибыл с дырявой студенческой сумкой, в память о скитаниях по Альпам, в которой были десяток книг и тетрадей, а среди них и редчайшая книга его друга Якова Кайданова «Tetractum vitae»9, изданная в Петербурге в 1813 году. Злобы на людей в нем не было, но с годами выросло отвращение к ученым, рассуждающим по книгам.