Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Скажу прямо, скажу кратко, скажу анонсом и авансом: я невысокого мнения о землянах и мог бы сопроводить мое заявление миллиардами фактов, если бы ваша дефектная конструкция и космическая профнепригодность не делались все более очевидными вам самим. Для убедительной наглядности подкреплю мои размышления чередой историй, к которым по служебной необходимости был причастен. Не ищите в них морали: это всего лишь живые примеры, доносящие до нас дыхания человеческих жизней. По сути, любая человеческая история (да что там история – жизнь!) есть постановочное явление, рассказанное на языке желаний. “Я есмь” – мог бы сказать о себе любой закон, если бы мог говорить. “Я есмь” – говорю я и говорю языком ваших поступков, которые есть следствие моего вмешательства и вашего замешательства. Моя колокольня так высока, что с нее виден не только ваш горизонт, но и то, что за ним. Я безразличен к философии, угрызениям совести, добру и злу и могу подвигнуть вас на любые деяния. В то же время мои прихоти не лишены предпочтений и симпатий, но заслужить их можно только оригинальностью и яркостью поступков. Видимо, поэтому я питаю слабость к буйным, авантюристам и мошенникам, чья воля лишена смирения. Я не устанавливаю порядок вещей – я им пользуюсь. Я делаю ваш мир веселее и разнообразнее, я придаю вашей жизни остроту и азарт. Я люблю игру, и внезапно меняя привычки, вы должны знать, что делаете это не случайно. Вам следует либо подчиниться мне, либо противиться, и тогда посмотрим, чья возьмет. Разумеется, я могу вам не мешать, но лишившись моего соавторства, вы можете натворить бог знает что. Например, стать счастливым. Для примера вот вам история одной из тех мятущихся, беспокойных натур, которые, неся в себе проклятие таланта, обречены на канонический, то бишь, несчастливый конец. Мне даже нет нужды их к нему подталкивать.

Апофеоз

…Кресло-качалка на высокой открытой веранде дома, где на торцах бревен пауки времени свили почерневшую паутину. Лишенная привычной в этих краях преграды в виде многочисленных квадратиков пыльного стекла в рассохшемся переплете, веранда широким жестом дарит креслу половину мира, пряча его вторую половину за его спинкой. Хозяин качалки обычно перемещается мало, справедливо считая, что движение открывает разнообразие, красоту же – только покой. Настоящий ценитель должен быть неподвижен, полагает он. А потому большую часть времени проводит в кресле, блуждая усталыми органами по неповторимому сочетанию красок, звуков и запахов, смысл которого никак ему не дается.

Он бывает здесь на рассвете (мальчик-рассвет с малокровным лицом, что таишь за испуганным ликом зари), осязая предсмертную тоску предутренней росы, и утром, когда молодые солнечные лучи, беспрепятственно пронзая его, нагревают наброшенный на кресло плед, а по веранде плывет горячий запах сухого дерева, будоража память воспоминаниями о смолистых днях; и после полудня, когда солнце отправляется хозяйничать за дом, оставляя его на попечение нерадивых сквозняков, и вечером, когда всё, что томилось под солнцем и терпело, остывает и переводит дух; и ночью, когда лунный фурункул скользит сквозь звездную сыпь по черному телу мироздания. Когда-то давно по вечерам здесь пахло стихами, духами и сиренью. Теперь из той жизни к нему в гости приходят лишь редкие, такие же, как и он сам привидения.

Хозяин кресла прикрывает глаза, и прозрачная голова его наполнятся видениями – такими же неуместными среди торжественной гармонии вечера, как мыльные пузыри в концертном зале. Они возникают, лопаются и горчат, заставляя кривиться невидимый рот. Другая страна, другие порядки приходят ему на память: безродное население, в крови которого бурлит хмельная удаль на блатных дрожжах, плюющее на прошлое и не думающее о будущем; блудливые речи управителей, их вместительные карманы и взгляд, как сточившийся карандаш (когда занят государственным делом, тут уж не до народа); корыстные пастыри и штатные пророки, извращенная мораль и свергнутая справедливость; холуйски-унизительное и превратное толкование вашей личности в угоду вызывающему поведению и мизантропии власть имущих, досужее ханжество и ловко подстроенное сочувствие, разбитые жизни, как разбитые дороги. Ох уж этот страх, дымное кострище первобытного человека! Хорошо, что оставили жить до тех пор, пока он сам этого хотел, пока сам не пожелал обратиться лицом к свету, ногами к славе, как говаривал один его знакомый художник. Потому что обстоятельства сделали его всезнающим, но не всетерпящим, а быть таковым уже не было сил. Ушел с убеждением, что человек в нынешнем его состоянии не стоит потраченных на него природой усилий и что если не случится нечто экстраординарное межпланетного масштаба, если тайное колдовство насмешливой эволюции не обратит зверя-человека в доброго молодца, всех нас ждет бесславный и разрушительный конец.

Он никогда не стремился на Олимп, хотя, по неофициальному мнению, мог бы претендовать. Но он всегда отдавал себе отчет, что литература, как и смертельная рана несовместима с жизнью и что сотворение подменяющего ее обмана, пусть даже изысканного, не есть заслуга перед ней; что начинающий писатель должен читать классиков, чтобы знать, как не надо писать, и что если не выходит, то и писать не следует, а уж коли пишешь – будь скромней; что право воронье критики, клюющее поэтическое тело, а не восторженные читатели-почитатели, которых легко переманить появлением очередного властителя дум. Сохранил он и чувство досады к своим неразборчивым собратьям с их попытками шокировать, чтобы прославиться и к их зудящим импресарио – поставщикам незаслуженных оваций. К написанному относился, как к берегу, куда он больше не вернется, к ненаписанному – с философским смирением. Тяготился несвободой, но принимал ее, как должное, склоняясь к тайной мысли, что рано или поздно избавится от нее. Избавился, но свободней не стал. И знает он теперь не больше того, что знал при жизни, если, конечно, он сейчас на самом деле существует. И может быть, отправляясь в скором будущем в иные измерения, он подумает: как много времени я потратил на земную жизнь…

Он увидел себя рядом с ней и ее лицо с падающим на него плоским, шириною в щель вечерним лучом – прозрачное творение природы, не то занавеска, не то солнечное зеркало. В нем плавали раскаленные пылинки, его можно было потрогать. Иногда туда попадали ее волосы и вспыхивали золотыми завитками. Было это в старом сарае на даче его знакомого актера, куда они спрятались, не сговариваясь, пока компания допивала десятую бутылку шампанского по случаю присвоения хозяину дачи чего-то заслуженного. Пригнувшись и опрокинув по пути несколько гремящих свидетелей, они пробрались к лучистым щелям и пристроились на случайной поверхности, заговорщески глядя друг на друга. Наверное ей, как и ему в этот момент пришли на ум детские воспоминания. Кажется, с ним было что-то похожее, кажется, с ней случилось что-то подобное. В сарае пахло старой мебелью, мышами, лопатами, землей, березовыми вениками. У нее были изумрудные глаза и веселый накрашенный рот, а также все, что полагается красивой женщине, актерствующей в одном из городских театров. Он прочитал ей из раннего – мучительно-пафосного и вычурно-пророческого – и заметил, как распахнулись ее глаза. Он тут же посмеялся над собой, снисходительно помянув незадачливую юность, но она искренне не согласилась, и ему это понравилось. Он разошелся и стал читать все подряд, не сводя с нее глаз, будто гипнотизируя, и, в конце концов, довел ее до слез. Она качнулась назад и спрятала лицо за солнечной занавеской, унеся с собой два блеснувших бриллианта. Он был растроган. К тому времени их уже громко кричали, и они неохотно и незаметно выбрались наружу, а вечером расстались.

Сначала знакомство с ней выглядело пустяковой раной, но рана открылась и оказалась сердцем. Его мысли, намертво прилипшие к ее образу, были только о ней. Он мучился, говорил себе, что лучше уехать на дачу, чем оставаться в городе, который будет дразнить его воздушными поцелуями и обманывать профессиональным возбуждением чувств. Эти актеры хранители культуры, как инструменты – хранители звука, эти люди, которые не любят никого, кроме звуков внутри себя, и которым ведома электросхема гнева, резюме истерики, подноготная слез, досье любви – эти люди, как тонкий лед, к которому влечет и который непременно обманет. Но однажды она сама пришла к нему, и все вышло, как в любовных романах, над которыми он всегда смеялся. Изнемогая от любви и мучаясь от ревности, они прожили вместе три года. В ту ночь он был на даче, плохо спал, ему снились грязные углы, запущенные подкровати. Утром встал и оживил настенные часы, чье сердце остановилось еще ночью – видно, не хватило дыхания – потом присел к столу и записал несколько удачных строк, а через час ему сообщили, что машина, на которой она ехала к нему, разбилась вместе с ней в кровь. В звоне разбитого стекла есть что-то безвозвратно-горькое. Это про их большую фотографию в застекленной рамке, которую он в тот момент держал в руках. Описать словами то беспомощное, безбожное отчаяние, в которое он впал, узнав, что она находилась в самом начале беременности, невозможно…

3
{"b":"631033","o":1}