Переход от положения «синего воротничка» к «белому» и дальнейшая карьера зависели в Петербурге не от способностей и талантов, а, скорее, от формальных результатов – наличия аттестата зрелости и диплома о высшем образовании. В результате появилась масса поверхностно образованных людей, без особых жизненных перспектив. Фельдшер никогда не станет врачом, техник или чертежник – инженером, рабочий – мастером.
Эти люди (десятки, а может быть, и сотни тысяч) читали «Петербургский листок» и газету «Копейка», исправно посещали кинематограф, ходили в Народный дом слушать Шаляпина, интересовались итогами чемпионата по цирковой борьбе и результатами расследования сенсационных преступлений. Они были читателями Максима Горького, Демьяна Бедного, Николая Брешко-Брешковского. Они с завистью и негодованием разглядывали витрины шикарных магазинов и ресторанов Большой Морской, понимая, что это не для них, работающих день и ночь, а для презренных щеголей, врагов труда.
Занятия в школе нянь Воспитательного дома. 1913
Именно они голосовали за социал-демократов и трудовиков, читали «Правду» и «Луч», становились нелегалами и бомбистами. Эта среда не была однородна: это и Сергей Есенин, и вожди балтийских матросов Анатолий Железняков, Павел Дыбенко, и важные петроградские чекисты Николай Комаров и Александр Скороходов. Это именно те, кто стал полковыми и батальонными комиссарами, председателями ревтрибуналов, секретарями райкомов. Недаром, американский историк Сэм Рамер называл Октябрьскую революцию «революцией фельдшеров». Да, ее движущей силой стали именно представители нижнего среднего класса: Никиты Хрущевы, Василии Чапаевы, Лазари Кагановичи.
Это были люди никак или почти не соприкасавшиеся с, что называется, настоящей интеллигенцией. Для них профессура, адвокаты, даже студенты были, прежде всего, баре, белоручки, бездельники. Их ослепляло чувство социальной неполноценности и ощущение социальной несправедливости.
Интеллигенция
Как писал Петр Струве, «идейной формой русской интеллигенции является ее отщепенство, ее отчуждение от государства и враждебность к нему». Разночинный Петербург ненавидел самодержавие и скорбел о бедствиях народных.
Источником пополнения интеллигенции и, одновременно, ее идейным авангардом служило студенчество. В Петербурге располагалась примерно треть всех высших учебных заведений страны. В 1914 году в столице действовало 47 государственных, частных и общественных мужских, женских и смешанных высших учебных заведений, то есть в городе одновременно жило примерно 30 тысяч студентов и курсисток.
Подавляющая часть студенчества, словами Василия Розанова, принадлежала своеобразной субкультуре интеллигентского казачества. В общем укладе русской действительности они жили каким-то островом Хортицей, со своим особым бытом, особыми нравами. В большинстве своем петербургские студенты приезжали из провинции и в городе поначалу не знали никого, кроме членов своего землячества, выпускников той же гимназии, уже поступивших в петербургские вузы. Они помогали товарищу найти приличную, дешевую комнату поближе к институту; находили ему приработок (как правило, уроки), снабжали учебниками. Постепенно появлялись приятели из других городов, сокурсники. У них были свои земляки – студенты и курсистки. В этом кругу в основном и вращался молодой человек, получавший высшее образование.
Духовной близости с профессорами и приват-доцентами не существовало, чисто формальные отношения: основная форма общения – выслушивание лекции и сдача экзаменов. Редко у кого появлялись петербургские приятели, которые вводили в свой домашний круг. С гимназического прошлого юноши и девушки привыкли ненавидеть деспотический режим, мучивший их латынью и греческим. Главное в студенческой жизни – сходки, забастовки, споры между эсерами, эсдеками и анархистами. В студенческих комнатах – портреты кумиров: Софьи Перовской, Андрея Желябова, Ивана Каляева, Егора Сазонова. В верности идеалам убеждают и любимые авторы – Александр Куприн, Леонид Андреев, Максим Горький.
Студенты на митинге у здания университета. 1905
Конечно, бывали и исключения. Существовали так называемые «белоподкладочники» – настроенные на будущую карьеру посетители ресторанов и загородных садов, кумиры купеческих дочерей и белошвеек. Росло число «декадентов», уходящих от народнических и марксистских догм в «новое» искусство, религию, мистику. Но основная масса оставалась «интеллигентным казачеством».
Как писал Александр Изгоев, «выходя из этой своеобразной младенческой культуры, русский интеллигент ни в какую другую культуру не попадает и остается как бы в пустом пространстве. Для народа он – все-таки “барин”, а жить студенческой жизнью и после университета для огромного большинства образованных людей, конечно, невозможно. При свете этого идеала всякие заботы об устройстве своей личной жизни, об исполнении взятого на себя частного и общественного дела, о выработке реальных норм для своих отношений к окружающим – провозглашаются делом буржуазным. Человек живет, женится, плодит детей – что поделать! – это неизбежная, но маленькая частность, которая, однако, не должна отклонять от основной задачи».
Интеллигенция была обречена на положение чеховских «Ионычей», потому что, будучи горячо заинтересованной политикой, не могла играть никакой роли в управлении государственной машиной. Монархист и консерватор Виктор Розанов писал о своем идейном противнике Николае Чернышевском: «Не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства – было преступлением, граничащим со злодеянием. Каким образом наш вялый, безжизненный, не знающий, где найти “энергий” и “работников”, государственный механизм не воспользовался этой “паровой машиной” или, вернее, “электрическим двигателем” – непостижимо. Я бы тем не менее как лицо и энергию поставил его не только во главе министерства, но во главе системы министерств, дав роль Сперанского и “незыблемость” Аракчеева… Такие лица рождаются веками; и бросить его в снег и глушь, в ели и болото… это… это… черт знает что такое».
Со времен Александра II, сломавшего жизнь Чернышевскому, мало что изменилось. Правительство не замечало ни таких умеренных оппозиционеров, как Василий Маклаков, Андрей Шингарев, Александр Гучков, ни «властителей дум» – от Антона Чехова до Александра Блока. Для самых ярких и образованных допуск в «сферы» был закрыт напрочь. Станиславского не приглашали ставить в Императорские театры, Куприн не читал «Белого пуделя» цесаревичу Алексею; трудно представить себе министра, советующегося с Николаем Бердяевым или даже Иваном Ильиным.
Большинство выпускников высших учебных заведений служили в государственных учреждениях: профессора, приват-доценты, гимназические учителя, министерские чиновники, городские врачи. Работодателей они, как правило, презирали: формализм, поиски «духовных скреп», чинопочитание, наушничество.
После 1905 года, возникновения Государственной думы, относительной свободы печати и многопартийности, произошла некоторая канализация интеллигентского протеста. То, о чем раньше открыто толковали только на студенческой вечеринке или в профессорской гостиной, теперь можно было услышать с парламентской трибуны из уст Павла Милюкова, Александра Керенского, Николая Чхеидзе.
Общее неприятие власти осталось, но политическое и эстетическое резко размежевалось. Две разные группы интеллигенции – старая, верная «заветам» Чернышевского и Некрасова, и новая – практически не пересекались. Читатели горьковского романа «Мать», «Рассказа о семи повешенных» Леонида Андреева и даже бунинского «Захара Воробьева» знать не хотели подписчиков «Аполлона», «Весов», «Золотого руна». Поклонники Мандельштама, Маяковского, Ахматовой, даже Блока, не ходили в Александринский театр или на выставку передвижников.