– Считается, однако, что иные небожители некоторым смертным особенно покровительствуют. Поэтому помощью их взысканные всячески этих богов чтут и кумира им поставляют. Моряки в честь морских богов весла на высоких скалах водружают, какой-нибудь пастух Пана почитает, высокую сосну ему посвящая или пещеру тенистую, поселяне в честь Диониса в саду колоду – деревянный кумир бога – вколачивают. Артемиде посвящены вод источники, укромные ущелья лесистые и равнины, дичью богатые. Земли древнейшие обитатели не обошли и Зевса: ему они вершины Олимпа, Иды или иной какой-нибудь высокой горы посвящали. Также и реки обожествлялись – либо за блага, ими даруемые, как Нил египетский, либо за полноводность, как Истр скифский, либо из почтения к мифу, как Ахелой этолийский, либо в угоду обычаю, как Эврот спартанский, либо из-за священных обрядов, с рекой этой связанных, как Илисс афинский…
«Вот оно какое, азианское красноречие в чистом виде!» – думал Веттий, поражаясь цветистости речи Максима. Он понял, почему Фронтон не захотел это слушать, но также не мог не признаться себе, что ему такая речь скорее нравится, чем не нравится, и что это напоминает его собственный стиль, за который он столько раз получал выговор от своих учителей.
– Божеству ни в статуях, ни в кумирах нет надобности, – продолжал оратор. – Человеческий род, слабый и от божества как «небо от земли» далекий, их выдумал, чтобы в знаках этих имена богов запечатлеть и представления, с ними связанные. Стало быть, тот, кто хорошей обладает памятью и в состоянии, к небу глаза возведя, душой с божеством общаться, быть может, в статуях и не нуждается. Таких людей, однако, немного, а целого народа или племени, столь памятливого, чтобы без подобного подспорья обойтись, пожалуй, и вовсе не сыскать. Как наставники при обучении письму чем-нибудь острым неотчетливые буквы для своих питомцев углубляют и обводить их заставляют, на память детей рассчитывая, так, мне думается, и законодатели, словно для мальчиков маленьких, для своих сограждан статуи придумали – и символы к богам почтения, воспоминание облегчающие и им руководящие…
Перечислив, какие диковинные бывают кумиры у варварских народов, и сравнив их с греческими, Максим задался вопросом, стоит ли менять варварские обычаи, или лучше позволить каждому народу чтить божество так, как он привык, – и сам ответил, что не стоит.
– Ибо бог – родитель и творец всего сущего, он солнца и неба древнее, времени и вечности могущественнее, природы преходящей сильнее, он для законодателя неименуем, для уст неизречен и для глаз незрим. Не в состоянии постичь его сущность, мы прибегаем к помощи названий, имен, животных, изображений из золота, слоновой кости или серебра, растений, рек, горных высей или источников. Стремясь познать божество, мы по своему несовершенству в то обличие его воплощаем, какое признаем самым прекрасным. Этим мы сходствуем с влюбленными: всего на свете сладостней глядеть на изображение любимого, но милым о нем напоминанием и лира бывает, и кость игральная, и место, на котором он сидел, и ристалище, где он состязался, иными словами – все, что о нем воспоминание вызывает. Что мне сказать еще о кумирах богов и какие предложить установления? – Оратор вновь замедлил свою речь, подходя к самому главному, и, как и в начале, стал говорить с расстановкой. – Чти божество в любом обличии. Если порождает воспоминание о нем у грека – Фидия искусство, у египтянина – животных почитание, у других народов – реки или огонь, мне не досадно это несходство: лишь бы только знали, лишь бы только чтили, лишь бы только помнили.
Максим закончил, медленно, театрально опуская руку и потупляя в пол глаза. Собрание какое-то время молчало, потом разразилось громкими одобрительными криками: «софóс»! Сам август благосклонно кивнул.
– Желает ли кто-нибудь возразить оратору?
– обратился к присутствующим ритор Постумий Фест, по обыкновению, председательствующий в собрании.
– Да! – вдруг уверенно произнес чей-то голос. С одного из первых рядов поднялся невысокий, худощавый, уже весьма немолодой человек, одетый в простой и грубый философский паллий и во всем остальном тоже являвший собой полную противоположность изысканному Максиму. В нем не было ни тени позы, самолюбования, – только строгая, воздержная простота.
Слушатели зашумели, и Фест обратился к выступившему:
– Назови свое имя, скажи, откуда ты родом и к какой философской школе принадлежишь.
– Я Юстин, сын Приска, родом из Флавии Неаполис в Сирии Палестинской, – ответил тот. – Некогда учился стоической философии, потом платоновской, но уже много лет как исповедую единственную истинную философию – ту, что возвещает единого истинного Бога.
– Да христианин он! Что вы его слушаете? – вдруг раздался откуда-то скрипучий голос Кресцента. Он был в обычном своем «философском» виде, грязный, с сумой и палкой в руке.
Весь одеон возмущенно загудел.
– Квириты, кажется, это серьезное место, где собираются серьезные люди и ведут серьезные беседы, – запротестовал грамматик Цезеллий Виндекс. – Для тех, кто хочет забав, есть пантомима. С каких это пор последователи иудея Христа допускаются в собрание порядочных людей?
Веттия несколько удивило, что возмущение относилось не к Кресценту, появление которого грозило срывом всему выступлению, а к Юстину, который, кем бы он ни был, вел себя прилично.
– Давайте дадим этому человеку сказать то, что он хочет, – прозвучал негромкий голос августа Марка Антонина, и все притихли. – Наш закон равен для всех, и все имеют равное право на речь. К тому же ничего не стоила бы наша мудрость, если бы мы не сумели опровергнуть учение неученых. А если он учен и разумен, почему бы и не выслушать его? Говори же, Юстин, сын Приска!
– Благодарю тебя, автократор! – спокойно ответил Юстин. И обратился к Максиму: – Очень хорошо сказал ты, что Бог – Творец всего сущего, что Он древнее солнца и неба, могущественнее времени и вечности, сильнее преходящей природы, что Он неименуем для законодателя, неизречен для уст и незрим для глаз…
Веттий был поражен, как точно он запомнил слова оратора.
– И я бы, может быть, даже согласился с тобой, что, стремясь познать божество, мы по своему несовершенству воплощаем его в том обличии, какое признаем самым прекрасным. Но ведь до этого ты говорил не об этом Боге! Ты говорил о Зевсе, нечестивом сыне нечестивого отца; об Артемиде, в бешенстве напустившей собак на несчастного Актеона и стрелами убившей ни в чем не повинных дочерей Ниобы; о Пане, умеющем наводить леденящий ужас и даже искуснейшими эллинами изображаемом в прекраснейшем – ничего не скажешь – облике: козлоногом и рогатом, и о прочем множестве, которому нет числа. Разве Того, единого, непостижимого, не оскорбляет почитание этого шумного, склочного и развратного сонмища? Почему образ его дробится и искажается, словно в кривом зеркале? Почему ты начал с одного, а пришел совсем к другому?
– Ты, похоже, ничего не понял из того, что я сказал, – снисходительно возразил Максим. – Или для тебя новость, что разные народы почитают разных богов? И что это совершенно не мешает нам предполагать существование единого высшего бога, который стоит над ними всеми. Кроме того, ты, конечно же, знаешь, что и олимпийских богов философы понимают аллегорически, или же у них высший бог как-то уживается с прочими богами. Так и у Платона. Это диалектика, которая тебе непонятна.
– Философы сами не верят в этих аллегорических и диалектических богов. Согласись, что большинству из них, да и тебе самому, совершенно безразлично, один Бог или их много – вот и вся тебе диалектика. Вы доказываете, что Бог, хотя и промышляет о мире, но только вообще, о родах и видах существ, а обо мне и о тебе и о каждом порознь не печется, даже если бы мы молились ему дни и ночи напролет. Понятно, чем это вызвано: в таком случае можно говорить все что угодно, не боясь наказания и не ожидая какой-либо награды от Бога. Потому-то и поэты безбоязненно сочиняют о ваших богах непристойные басни. Народ же поклоняется кумирам, думая, что именно они являются богами, и именно от кумиров, от идолов из мрамора, дерева или слоновой кости, ждут себе помощи.