Поджоги и грабежи были в самом разгаре, когда в доме Сальвестро Медичи случился небольшой переполох. Не спеша позавтракав, хозяин дома удалился к себе в студио и едва опустился в кресло с намерением заняться письмами от своих тайных осведомителей, как вдруг дверь со стуком распахнулась, и на пороге появился красный, запыхавшийся сер Доменико Сальвестро «Что такое, пожар, что ли?» — недовольно воскликнул Сальвестро. «Хуже! — прерывающимся голосом ответил нотариус. — Чомпи, человек двадцать, собираются поджечь и разграбить дом Алессандро Альбицци». — «Кто позволил? — вскакивая, закричал Сальвестро. — Как они смели, голодранцы проклятые!.. Да полно, верно ли это?» — «Так же верно, как то, что я стою перед вами, — ответил сер Доменико. — Прибежал Микеле ди Ландо. Он своими ушами слышал, как они сговаривались». Сальвестро оперся руками о стол и на секунду задумался. «Этот Ландо еще здесь?» — спросил он. Нотариус утвердительно кивнул головой. «Приведи его сюда», — уже обычным своим, спокойным голосом приказал Сальвестро. Когда сер Доменико ввел Микеле ди Ландо в студио, Сальвестро сидел за столом и что-то быстро писал на листе желтой бумаги. «Подойди сюда, — не поднимая головы, сказал он. — Знаешь зачинщиков?» — «Знаю», — ответил Микеле. «Хорошо. Слушай и запомни, что я тебе скажу, — продолжая писать, проговорил Сальвестро. — Возьмешь мою записку — и бегом к Дворцу приоров. Во дворец тебя, конечно, не впустят. Сошлись на меня, вызови капитана дворцовой стражи, отдай ему эту записку и попроси не мешкая позвать сера Нуто, барджелло. Сообщи ему имена зачинщиков и тотчас возвращайся сюда. Ты все понял?» — «Все», — ответил Микеле и, сунув за пазуху запечатанное красной восковой печатью послание Сальвестро, вышел из комнаты.
Через два дня волнения улеглись. В четверг двадцать четвертого июня утреннее солнце, выглянувшее из-за холмов, осветило закутавшийся в сиреневую дымку мирно спящий город, тихие, безлюдные улицы, какими они всегда бывали в такой ранний час, шустрые стайки воробьев и ворчливых голубей, выклевывавших овес из конского навоза, еще не убранного подметальщиками. Все вокруг дышало таким покоем, что, казалось, не было вовсе да и не могло быть никакого восстания, и не было криков и звона оружия, не было слез отчаяния и злобы, не было грохота выламываемых дверей и рушащихся балок. Можно было подумать, что в этом утреннем городе никогда не было и не могло быть ничего подобного, если бы не кислый запах гари, упорно державшийся между домами, и не зловещее сооружение, нелепо торчавшее на площади перед церковью Санта Кроче. То была грубо сколоченная и выкрашенная черной краской виселица. Под перекладиной тесно, почти касаясь друг друга, висели, покачиваясь на ветру, шесть трупов, одетых в лохмотья. Пятеро повешенных были чесальщиками из мастерской синьора Алессандро Альбицци, теми самыми, чьи имена назвал серу Нуто Микеле ди Ландо. Шестым был мальчик, схваченный барджелло возле Дворца приоров. Не выдержав пытки на дыбе, он признался во всем, в чем его обвиняли его истязатели, и разделил судьбу столь же безвинно осужденных чомпи.
Пока в городе жгли и грабили дома грандов, в палаццо Кане Эрмеллина и Паучиха боролись с лихорадкой, сжигавшей Ринальдо. Оттон нашел-таки Эрмеллину и привел ее вместе с братом, который не согласился отпустить девушку одну с незнакомым человеком. На следующее утро ей на подмогу пришла Паучиха, да не одна, а в сопровождении троих беглецов из дома синьора Алессандро. Мессер Панцано, увидев Вдруг на пороге улыбающуюся, счастливую Марию, чуть не сошел с ума от радости. К вечеру палаццо Кане принимал новых гостей. Узнав от Сына Толстяка о несчастье, постигшем Ринальдо, пришли навестить больного его друзья чомпи. С тех пор не проходило дня, чтобы в тихий дом в Собачьем переулке не заглянул Симончино или Лука ди Мелано, Марко Гаи или Тамбо, не говоря уже о Сыне Толстяка, который скоро стал там своим человеком…
— Мошешь мне поферить, мой мальшик, — говорил граф, в очередной раз прикладываясь к бутылке, — с тех пор как тепя принесли ф этот комнат, весь том софершенно перефернулся.
— Как это — дом перевернулся? — спросил Ринальдо.
— Сталь софсем друкой. Был тихий, пустой, кроме нас с Оттоном та мышков, по нему бротили только прифитения. Клянусь моей шапкой! Я сам, сфоими гласами фител по крайней мере тфа! А теперь, што ни тень — полно лютей! И фсе тфои приятели! Раскофаривают, спорят, софетуются. Петные прифитения, наферно, упешаль ф трукой том! Ха-ха-ха! А мне нрафится, клянусь эфесом. Та и Лука… я хотель гофорить, мессер Панцано уж на што тфорянин то моска костей, и тот с утофольстфием ситит с ними целыми фетшерами.
— Вот уж не думал, что вам так приглянутся мои голодранцы, — усмехнувшись, проговорил Ринальдо.
— Не нато так гофорить о трусьях, пусть таше ф шутку, — заметил граф без улыбки. — Та, они петны, но расфе в том есть их фина? Они песпрафны, фсе рафно как бротячие сопаки, но расфе этто спрафедлифо? Расфе они не флорентийцы? Расфе они не рапотают на коммуну самый трутный и грясный рапота? Но глафное не ф эттом. Они шифут как сопаки, но остафаются топрыми христианами! Фот што я заметили.
— Поверьте, граф, — проговорил Ринальдо, — я очень рад, что сословная гордость не помешала ни вам, ни мессеру Панцано разглядеть в этих чесальщиках хороших людей. Но о чем же они тут спорят?
— О, мой мальшик, этто польшая тайна! — воскликнул немец. — Они хотят стелать фосстаний, допиться хорошей шизни. И, клянусь, они прафы. Тафно пора! Мессер Панцано тоше на их стороне…
Когда цеховые люди взялись за оружие и начали жечь и грабить дома грандов, многие чомпи не пожелали упустить своего, присоединились к восставшим и принялись жечь и грабить вместе с ними, а иногда и без них, выбирая жертвы по своему разумению. Признанные вожаки чомпи, люди, снискавшие себе в своем кругу всеобщее уважение, хорошо знали, что, примкнув к восстанию ремесленников, которым сказали: «Все, что захватите, — ваше», даже самые честные их товарищи не удержатся ни от грабежей, ни от насилия. Как быть в таком положении? Стать во главе своих людей без всякой надежды удержать их от грабежей или отойти в сторонку — творите, мол, что хотите, не наше дело? Утром на второй день восстания, когда среди шумных, возбужденных толп народа уже замелькали молчаливые фигуры, нагруженные награбленным добром, в палаццо Кане собрались чомпи, признанные вожаками. Здесь был и Симончино, по прозвищу Конура, посланный бедняками, жившими у ворот Сан Пьеро Гаттолино, и Паголо дель Бодда из Сан Фриано, от Сан Лоренцо пришел Камбио ди Бартоли, за свой рост прозванный Великаном, были здесь и Тамбо, и Сын Толстяка, и Марко ди сер Сальви Гаи, пришел также часовщик Никколо дельи Ориуоли и еще несколько не менее уважаемых людей. Спорили до хрипоты, но так ничего и не решили. Наконец кому-то пришла мысль спросить мнение учителя. Он человек ученый и не раз давал хорошие советы. Ближе всех с ним был Сын Толстяка. Его и решили послать вместе со спокойным, рассудительным Тамбо.
Гваспарре дель Рикко был не в духе, больше того — он просто кипел от возмущения. Однако ни Тамбо, ни тем более Сына Толстяка это нисколько не удивило. Право, сейчас было бы куда удивительнее застать его в благодушном настроении. «А! Так вам тоже захотелось! — закричал он, с трудом дослушав сбивчивую речь молодых чомпи. — Ну что ж, ступайте! Приумножьте толпу глупцов, которые сейчас орут от восторга, радуясь, что могут безнаказанно творить суд и расправу над теми, перед кем вчера трепетали, и не ведая о том, что завтра наступит тяжкое похмелье. Думаете, это ради вас заваруха? Нет, голубчики. Это богатые друг с дружкой счеты сводят, а вы тут ни при чем. Ни вы, ни цеховые, которые сейчас бегают по улицам и жгут дома. Ничего они не получат, не будет им никаких „Установлений“, и богаче они не станут, сколько бы ни награбили. Хотите знать, ради кого старается сейчас тощий народ? Ради жирных, которые не хотят делить власть с грандами, с партией. О, Сальвестро хитро придумал! Мастер чужими руками каштаны из огня таскать. Чего хотят младшие цехи? Сравняться со старшими и в богатстве и во власти. Вот он, Сальвестро, и посулил им новые „Установления“, будто бы нарочно для них составленные. Но ведь не даром посулил, не просто так, а за то, чтобы они разорили грандов, обезглавили партию. И грабежи благословил, потому что это ему выгодно, ему и всем жирным. Ведь чем беднее станут гранды, тем легче с ними сладить. Когда же все уляжется, когда тощий народ разойдется по домам, они вместо изгнанных грандов изберут своих людей и в советы и в приорат и станут полновластными хозяевами в коммуне. И можете бросить в меня камень, если после этого Сальвестро вспомнит о своих обещаниях».