Все мои любови не курили, по крайней мере, пока были со мной. У большинства это было чуть ли не единственное их достоинство. Другие курили, но это были не любови.
Одна, безмерно проницательная девушка, из тех очень немногих, кто был хоть чуть-чуть старше меня, которая за пару месяцев нашего романа расшифровала меня целиком, разгадала и этот мой пунктик и как-то сказала, вызвав у меня некоторый шок: «Тебе нет до меня дела, раз тебе все равно, что я курю». И она была права, но я от этих ее слов почувствовал себя так, будто она заглянула в какой-то мой абсолютно тайный заповедный угол. Очень неприятное ощущение, надо сказать.
Как-то на первом курсе института мне до смерти понравилась одна девчонка, и я, улучив момент, залез ей в сумку, проверить, нет ли там сигарет. Мы в большой компании в студенческом театре, куда я только пришел, собирались провести полдня, и я все равно узнал бы это, но ждать не мог. Вот не мог. Мы еще были едва знакомы, и я рисковал, что меня заподозрят в том, что я полез в ее сумку за деньгами, а у нас в институте кто-то крепко подворовывал, но и это меня не остановило. Я оказался один в комнате, где мы побросали свои вещи, положился на хороший слух и общее обостренное чутье и залез в брошенную ей сумку. Сигареты там были. У меня все упало. Во всех смыслах.
С самого момента нашей встречи я все не знал, как спросить Мари о том, что меня так волновало. Я ловил ее дыхание. Оно было свежим и чистым, но это еще ни о чем не говорило. От одежды тоже ничем не пахло, что меня особенно успокаивало.
Когда она, уже сидя в ресторане, полезла в свою сумку, во мне все замерло, но она просто достала какую-то тетрадь, успокоилась, что она на месте, и сунула ее обратно. Некурящих француженок не так мало, как можно подумать, посмотрев их фильмы, и шансы на то, что Мари не курит, росли с каждой минутой. И вот я получил ответ.
У меня потемнело в глазах, и я опять побоялся, что меня сейчас прорвет. Но, к счастью, не прорвало. Впрочем, это как сказать. Я, не очень соображая, что делаю, потянулся к Мари, взял ее за руку и чуть-чуть сжал, а потом поднес к губам, вызвав ее изумленный и радостный взгляд. В первый раз я тогда коснулся ее губами. И коснулся не губ, а руки. Я хотел что-то сказать, уже рот открыл, но у меня совсем дыхание сперло, и я только издал какой-то длинный мычащий звук.
Это было так неожиданно для меня самого и так смешно, что… нет, мы не залились смехом, мы залили своим смехом все вокруг. Люди, которые сидели рядом, засмеялись, по-моему, даже не очень понимая, над чем они смеются, а одна женщина моих тогдашних лет, которая, по-моему, как раз все расслышала и поняла, сделала какой-то жест, очень французский и предназначенный для меня.
Совершенно не помню, какой именно, но я его расшифровал как одобрение моего выбора и моей страсти, вылившейся в это мычание. Мари это тоже заметила и, в отличие от меня, наверное, поняла его полнее, покраснела и еще раз рассмеялась, теперь уже как-то совсем смущенно. Бог ты мой, мы были знакомы час, может, чуть больше, а она уже стала частью моей жизни. Ах, да. Я уже об этом говорил. Но я все время открывал это для себя заново.
Потом мы впились каждый в свой кусок мяса. Она с сомнением посмотрела на мой и спросила: «Как ты это ешь? Он же СОВСЕМ сырой». «А ты попробуй, вкусно», – сказал я и протянул ей кусок мяса на своей вилке, которая в тот же момент, пока шла от меня к Мари, стала продолжением моей руки. Я чувствовал эту вилку как свои пальцы и ждал, когда она обхватит губами эту вилку, эти самые мои удлинившиеся пальцы, и зубами стащит розовый от крови кусок мяса, несколько капель с которого упали на стол, как первые капли дождя, предвещающие ливень и грозу.
Так все и вышло. Наверное, в этот момент и решилась судьба того дня, той ночи и той жизни заодно. Мари опять каким-то кошачьим движением обхватила губами мои железные, но очень чувствительные пальцы и зубами медленно стащила с них кусок мяса, и замерла, как будто запоздало подумала, что этого, наверное, не стоило делать. Я смотрел на ее губы, на капельку крови на них, подождал, пока она ее слижет, и в тот же момент случайно коснулся под столом ее ноги, и меня опять чуть не скрутило от спазма в паху.
Если бы я писал о себе в третьем лице, я бы, наверное, придумал, какое у меня было выражение лица в тот момент, но я не знаю, какое оно у меня было. Я увидел только его отражение на лице Мари, в ее взгляде. Это было что-то вроде радостного испуга.
Наверное, я многовато говорю о себе и маловато о ней, но я просто не знаю, что думала Мари. Я даже не всегда был уверен в том, что именно она сказала, потому что она то и дело переходила на французский, что я понял как знак, что все больше становлюсь ей не чужим, и я больше догадывался, что она говорит, чем понимал, и мне это нравилось. Нравилось додумывать сказанное.
Ну, а этот взгляд был знаком мне с детства, лет с пяти. Нет, я не предавался разврату в детском саду. Я млел, когда ко мне близко подходила девочка по имени Ира, а еще больше, когда подходила Оля, и уж совсем растекался по полу, когда подходила Кира, моя первая большая любовь. Ее вскоре забрали из нашего детского сада, и это стало первой драмой в моей личной жизни.
Я ходил по комнате неприкаянный и ни с кем не общался. Воспитательницу это даже напугало, она что-то сказала маме, та спросила, что со мной, но я, конечно, не сказал. Точнее, сказал какую-то ерунду, которую говорят дети, когда хотят что-то скрыть. Моя умная и добрая мама посмотрела на меня и, по-моему, все поняла, потому что позже, когда я так себя вел, неизменно говорила: «Влюблен ты опять, что ли?» – и всегда попадала в точку, но тогда она, слава Богу, ничего не сказала. Видимо, поняла в свои невероятно зрелые, как мне тогда казалось, двадцать девять лет, что я еще не готов к тому, чтобы меня так раскрывали.
Так в пять лет я узнал, что такое любовная тоска, и с тех пор это чувство никогда не было для меня новым.
Но этот взгляд я впервые увидел не в детском саду, а в Парке культуры, примерно тогда же или, может быть, на год позже. Там был аттракцион, на который мне ход был заказан. Да я бы и сам на него тогда не пошел ни за какие коврижки. Туда не пускали детей моложе двенадцати или чего-то в этом роде. А тех, кого пускали, сажали во что-то вроде лодки, привязывали брезентовыми, на самом деле, наверное, кожаными, но покрытыми брезентом и казавшимися очень ненадежными и как будто созданными как раз для того, чтобы лопнуть в самый неподходящий момент, ремнями, лодка раскачивалась, как качели, а потом взмывала в воздух и совершала переворот на 360 градусов и крутилась так какое-то время.
В очереди на этот полет вверх тормашками стояло несколько десятков девчонок и мальчишек, которые все наперебой рассказывали друг другу, как они не боятся, и даже мне, пятилетнему, было ясно, что они врут.
Я перевел взгляд с героев, которым еще только предстояло испытание, на тех, кого уже испытывали. На переднем сиденье «лодки» сидела очень красивая девочка, показавшаяся мне почти взрослой. Конечно, она же была раза в два старше меня. И вот, когда лодка стала совершать полный оборот, на ее очень бледном лице появилось такое же выражение, какое сейчас я увидел у Мари, и которое наполнило меня немыслимой гордостью. Если такая красивая девушка смотрит на тебя так, как будто ты перевернул ее вверх ногами, доставив ей такое испуганное счастье, значит, ты не зря пришел в этот прекрасный мир. По крайней мере ты его не испортил, а наоборот, украсил, не собой, конечно, что ты можешь собой украсить, а вот этим ее взглядом.
Выйдя из ресторана, мы сделали пару кругов по Площади Вогезов, на которой я помешался давно и сразу, а потом еще долго ходили по Маре. Я тогда не знал названия ни одного из особняков там, а Мари знала и показывала мне те, которые ей самой нравились больше всех, но зато я мог сказать, когда любой из них был построен, что ее безмерно удивило, и она спросила, все ли мы такие образованные в России.