Между прочим, хоть ей и было примерно столько лет, сколько мне сейчас, она была очень красивая, высокая, подтянутая и по-молодежному стройная. Из тех француженок, что выглядят так, как будто не вылезают из спортзала, хотя никогда там не были. К тому же безупречно одевалась, как правило, во что-то черно-белое, что очень шло ей в целом, а особенно к хитро уложенным на маленькой голове абсолютно черным волосам. Может быть, и крашеным, но явно повторявшим натуральный цвет. Однако эротична она при всем при этом была, как шлагбаум, причем опущенный тебе на голову. Чтобы как-то снять напряжение, я постоянно ее изображал так, что смеялся не только Эжен, но даже Женни, которая меня во всех других случаях никак не баловала своей благосклонностью. Но ничего не помогало. Общение с этой бабой действовало на меня настолько гнетуще, что после наших пламенных встреч я пару раз, вместо того чтобы отправиться по девкам и музеям, приезжал домой к Эжену, где меня планомерно изводила уже Женни. Так я оказался зажат между двумя стервами, большой и маленькой.
Если на тряпичной фирме меня очень по-французски презирали за то, что для своего рождения я выбрал не ту страну, то Женни, если не говорила какую-то гадость, реагировала на меня, как на пустое место. Я входил в гостиную, где она смотрела телевизор, и она даже не поворачивала головы. А самое неприятное, что игнорировала она меня не демонстративно, а совершенно искренне.
Иногда она выходила из своей комнаты в одних минимальных трусиках и шла через весь коридор в ванную. Слава тебе Господи, что во мне нет ничего от Гумберта, иначе я сошел бы с ума. Она была высокая для своих лет, длинноногая, с уже прорезавшейся хорошей женской фигурой. Такая натянутая струна, едва начавшая округляться в нужных местах.
У нее было очень красивое слегка вытянутое лицо, с невероятно точно прорисованными крупными чертами, и пухлые губы, о которых я уже говорил, так как о них невозможно было не сказать; и это лицо было старше тела лет на десять. Именно так. Это было даже не лицо девушки лет семнадцати, а скорее, где-то двадцати двух, а то и двадцати пяти. По фотографии я бы столько ей и дал. Большие серо-зеленые глаза жестко смотрели на тебя из-под ресниц, таких длинных и пышных, как будто они были накрашены. Такой взгляд часто называют оценивающим. Может быть и так, но я бы еще добавил, что при этом было ясно, что лично тебя эти глаза оценили в медный грош. И тот ломаный.
Ну а венчала все это копна очень густых и очень тонких темных волос длиной где-то до плеч, через которые нитями пробегали отдельные совсем светлые волоски, придававшие ей какой-то роскошно-ведьмачий вид. Да, еще Женни была немного похожа на Мари Лафоре в расцвете лет, а с годами обещала стать еще более похожей. В общем, она была красавица, причем утонченная. В какой-то момент я к своему ужасу поймал себя на том, что прикидывал, сколько мне будет лет, когда она войдет в полностью половозрелый и уголовно ненаказуемый возраст.
Эжен, обожавший свою дочь с самого рождения настолько, что фактически дал ей свое имя, по-моему, не очень понимал, что растет у него под боком. Большой вины его в этом не было. Отцам дочерей положено быть идиотами. К тому же, когда он был рядом, она почти всегда, за редким исключением, как в том случае с икрой, вполне убедительно прикидывалась маленькой девочкой. Эжен настолько на это повелся, что каждый вечер вынуждал меня совершать один и тот же обряд: мы шли прощаться с ней на ночь, от чего я каждый раз пытался откосить, потому что чувствовал себя ужасно неловко. Эта маленькая стервочка мгновенно меняла выражение лица в зависимости от того, смотрел на нее отец или нет. Стоило ему отвести глаза, как тут же ее взгляд становился очень взрослым и весело-сучьим, и она как бы невзначай откидывала одеяло, показывая, что спит голой. Я даже заметил, что она продукт позднего созревания, так как у нее еще не начали расти лобковые волосы. По крайней мере мне, старавшемуся не смотреть, так показалось.
Когда я в очередной раз попытался не пойти прощаться с Женни на ночь, я что-то сказал Эжену о том, что его дочь все время очень сознательно пытается меня смутить.
– Ну, что ты, – ответил он, поразив меня в очередной раз все тем же вечным и беспросветным отцовским идиотизмом, – она же еще совсем ребенок.
Ага, ребенок, такая же, как я – Ричард Львиное Сердце. И тут Эжен озадачил меня еще раз:
– Ты знаешь, – сказал он, – меня очень беспокоит одна вещь. Если ей нравится мальчик, она впадает в какой-то ступор, просто теряет дар речи.
Тут настала моя очередь быть идиотом, и я сказал:
– Что-то я на себе этого не заметил.
Эжен улыбнулся самой тонкой французской улыбкой и сказал:
– Ты не мальчик.
И еще не нравлюсь ей, добавил я про себя. Все-таки почему-то меня это огорчало.
Через пару дней мне показалось, что я понял, о чем он говорил. Мы в тот день провели самый тяжелый раунд переговоров с той Большой Стервой и вышли из здания фирмы все обвешанные продымленными no-way’ями, как соплями, после чего Эжен поехал куда-то еще по каким-то делам, а я отправился к нему домой, так как эта баба измотала меня и морально, и физически, и уже не в первый раз сил у меня больше ни на что не было. Ни на прогулки по прекрасному весеннему Парижу, ни на музеи, ни на девушек.
Женни открыла мне дверь так, как ее открывают опостылевшей свекрови, с которой уже месяц не разговаривают. То есть просто отвернула ручку или ключ, уж не помню, что там было, и ушла. Распахнул дверь я сам, а когда вошел, в прихожей ее уже не было.
Я повесил куртку и прошел в гостиную. Женни сидела перед телевизором и смотрела «Красотку» с Джулией Робертс и Ричардом Гиром, а я стал смотреть на нее. Да, это было зрелище. Боюсь, я слишком явно пялился на нее, но она все равно не обращала на меня ни малейшего внимания. Я вызывал у нее примерно такой же интерес, как десять лет простоявшая в углу пыльная тумбочка.
Глаза у Женни были как у ягненка, приносимого в жертву, но при этом преисполненного своей великой миссией, прямо дочь Иеффая, и до краев наполнены не вылившимися слезами. В какой-то момент я увидел, что она слово в слово произносит каждую следующую реплику Джулии Робертс до того, как та ее скажет. Больше всего меня удивляло, что она меня совершенно не стесняется. Видимо, я польстил себе, решив, что в ее глазах я был тумбочкой. Я был просто пустым местом. Впрочем, тумбочки тоже не стесняются.
Глаза у Женни были влажными и наливались все больше. Наконец, внутренние источники переполнили их, как дожди реки перед наводнением, и слезы вытекли. На экране шла какая-то милая пустопорожняя муть, а ее слезы уже образовали тонкие непрерывные ручейки, стекавшие по красивому лицу взрослой девушки на подростковое тело. Я глазам своим не верил. В этот момент пришел Эжен и с порога наорал на Женни за то, что она не делает уроки, а в двухтысячный раз смотрит «Красотку». Он выступил неудачно и неуместно. Женни вскочила, при этом слезы у нее брызнули из глаз фонтанами, как у клоуна в цирке, но это было совсем не смешно, и она молча ушла в свою комнату и больше из нее не вышла за весь вечер. Даже ужинать не пришла.
– Зачем ты так? – спросил я.
Я не помню, что он ответил. Я помню, как он на меня посмотрел. В этом взгляде была такая бездна тревоги за дочь, что мне показалось, что я чего-то не знаю о ней, чего-то такого, что не дает ее отцу спать по ночам.
Да, я же ни слова не сказал о ее матери. Нет, Эжен не был вдовцом и отцом-одиночкой. Он был банально разведен. Женни осталась с ним, на что ее французская мать совершенно не обиделась, а скорее была рада. Я видел ее только раз, но хорошо запомнил.
Почему-то про себя я назвал ее лыжей. Уж не знаю чем, но она действительно была похожа на лыжу, но не короткую и кургузую, как у оленевода, а длинную изящную спортивную лыжу, из тех, которыми пользуются профессионалы на олимпиадах.
Нынешнюю подругу Эжена я тоже знал, она просто на тот момент, как это часто с ней случалось, была в затяжной командировке в Германии, почему я и не особенно их стеснил в их большой квартире в Сен-Клу.